— Товарищ старший лейтенант, — зовет Кремлев, а я не могу прийти в себя, очнуться.
Немцы! Зачем им эти Васютники? Здесь, кроме полевой почты и мирных жителей, никого нет. Жестокостью они поворачивают оружие против себя, близят не взятие Москвы — суровую расплату Берлину. В который раз убеждаюсь в их удивительном, тупом равнодушии к смерти человека. Расстрелять женщину с тремя детьми? Нет, это уже не воины и, пожалуй, не люди. И смеют еще надеяться, что распластают, сотрут с лица земли Россию. Впрочем, чего ждать от народа, во главе которого стоит гном Гитлер, одержимый манией величия?
Думаю о Наполеоне.
Он был велик. История знала великих и до него, но ни один из них не причинил человечеству столько губительного вреда, сколько причинило и причинит еще настоящему и будущему поколениям появление в истории Наполеона. Он пришел к власти как отпетый авантюрист и утвердил себя соблазнительным эталоном не только для своего никчемного потомка Наполеона III. Всяк, забравший мало-мальски власть, стремится уподобиться ему, тиснуть руку за борт пиджака. Подражатели одержимы шизофренией. Но трагедия состоит в том, что сами люди превращают сумасшедшего в идола, поклоняясь ему, бьют поклоны и в конце концов превращаются в стадо баранов, которое возвеличенный гном гонит на убой.
Немцы! А они ведь дали миру Бетховена и Гёте…
После мучительных недель, проведенных в госпитале, нельзя было не познать до конца цену жизни, не полюбить полощущееся синей тканью небо, бренную мать-землю. Война выветрила из сердца много света и добра, ожесточила его, но упоения жизнью, нежности к ней стереть не смогла. «Лудина гора», торчавшая костью в горле! Там не стало Захарова. И меня штыком пырнули в бок: смерть навалилась черным душным одеялом, тошнящей слабостью. Острая, нечеловеческая борьба с небытием; обливаясь потом, исходя кровью, дополз до пулемета, и радость плеснула из глаз. Жить не сгибаясь, до последней минуты жить, чувствовать в себе достоинство человека — это мало сказать великолепно, ради этого создана планета, имя которой — Земля!
— Стоит жить! — кричал я…
И вот опять встреча с немцем. Увы, теперь я уже и не разведчик, и не артиллерист, и не пехотинец: списан в службу воздушного оповещения, наблюдения и связи. Прямо скажем, служба курортная: знай одно — следи за воздухом и время от времени напоминай о себе начальству из штаба армии. Живу в землянке на одном из наблюдательных пунктов, в пяти километрах от передовой; это уже глубокий тыл! За спиной — Васютники. Почти мирное село, если не считать сумасшедших налетов; здесь солдаты меняют концентраты на молоко.
Осень. Багряным заревом встает из-за холма лес. Как в гигантском костре, в нем стынут зеленью ели. Отряхнув с себя комья земли, дым и пыль, я решил пройтись, пока солдаты приведут в порядок после бомбежки жилье; на сердце тяжело и муторно. Взобравшись на пригорок, сел на берегу крохотной речушки. Вода несла красные, точно кровавые пятна, листья. Среди них появлялся и исчезал черный жучок, судорожно скользил, прыгал, летал. А листья плывут… Плывут… Не могу оторвать от них глаз и мыслей. И вдруг крик в небе. Вытянувшись ровной лентой и покачиваясь, летят журавли. Жалобно курлыча, они слали грусть земле. В груди что-то сжалось; выступили слезы. Если бы люди могли подняться и улететь, подумал я, они бы сегодня покинули землю. Покинули и потом грустили вечно о ней, как эти журавли. В их клекоте — безысходная тоска и плач. Но может быть, они — пришельцы с другой планеты? Может, в звездных высях их родина, и тоже охвачена огнем?..
Внезапно журавлиный строй нарушился. Беспорядочно грянули винтовочные выстрелы. Крик усилился. Я даже не успел опомниться, как к ногам упала птица. Ударив о траву крыльями, она рванулась вперед и угасла. Откуда-то вынырнули солдаты, оживленные и обрадованные. Убитая ими птица вызвала восторг. Я не сказал им ни слова и молча повернул к землянке.
Вечерело. На горизонте расплескалось зарево. Пылал красной медью лес, плавилось небо, горели белые низкие облака; весь мир охвачен огнем.
Осень. На пригорке ютятся Васютники. У моста меня остановил цокот копыт и храп лошадей. Два всадника бешено скакали по разбитой дороге. Я едва успел отпрыгнуть на обочину, как они пронеслись мимо, обдав лошадиным потом и жаром.
— Осторожнее, капитан! — крикнул я, узнав в переднем всаднике Соснова.
Он оглянулся, резко дернув поводья; его красавец-жеребец на тонких точеных ногах взвился в воздух. Соснов потерял равновесие и со всего размаху грохнулся оземь.
— Я сломал ногу… — застонал он.
Вернулся второй всадник, с тревогой спросил:
— Не может быть! Верно, сгоряча показалось.
И в самом деле — все сошло гораздо благополучнее: пострадавший отделался испугом и ушибом ноги.
— Что вам угодно, старший лейтенант? — зло бросил он мне, поднимаясь и отряхивая гимнастерку и брюки. — Черт возьми, путаетесь под ногами!
— Благодарите, товарищ капитан, небо, что они у вас целы. — Откозырнув, я зашагал своей дорогой.
Соснов! Судьбе угодно опять свести нас. Он меня не признает, словно никогда и не был со мною знаком; да, Соснов — шишка, у него другой начальник, пошел в гору — адъютант командира Краснознаменной дивизии.
Когда я вернулся к себе в землянку, совсем стемнело. Петя Кремлев, приготовив ужин и растопив печку, стал отпрашиваться к приятелю. Он успел побывать в санбате и окончательно разделался со своим мизинцем, смеется: «Заживет!» Пете восемнадцать лет. Черномазый, немного нескладный и угловатый парень из Подмосковья.
— Земляка бы навестить… — мнется он.
«Земляк» — девушка-санитарка из медсанбата. Санбат в семи километрах от нас; я притворяюсь, что секрет Кремлева мне неизвестен.
— А то сказывают, — добавляет Петя, — скоро земляка на формирование отведут в глубокий тыл. Последние деньки тут доживает.
— Да, тоскливо будет, если медсанбат уведут, — сочувствую я.
Кремлев от неожиданности даже рот приоткрыл:
— А вы откуда знаете?
— Слухами, Петя, земля полнится. Ну, а землячка-то стоящая девушка?
— Стоящая, товарищ старший лейтенант! — с горячностью откликается он. — Только не признает меня. С усами ей нравятся. Говорит, зелен и звания никакого не имею. Хотя бы ефрейтор, говорит, был. Усы вот начал отпускать, да не растут. Но я докажу.
— Тогда валяй, — смеюсь я.
Кремлева точно ветром выдуло из землянки.
В печке потрескивает; темно и тихо. Я недалеко ушел от Кремлева в возрасте, а, кажется, десять жизней надо сбросить, чтобы вернуться к нему. Как река, стиснутая в ущелье, пробивала моя жизнь себе дорогу. Ее сопровождало великое и смешное, радость и горечь. Война оборвала мою юность на самом гребне, скомкав и выбросив, как никому не нужные цветы. И теперь, когда я стал лицом к лицу с тем, чего не приемлет сознание — тебя завтра может не быть, оглядываюсь назад, с болью думаю о том, чего еще не успел сделать, подвергаю анализу и сомнению многое, что прочно утвердилось сегодня во мне, и, как естествоиспытатель под микроскопом в капле воды видит не только воду, в прошлом вижу не только прошлое.
В десятом часу зашел капитан Звягинцев. С ним мы познакомились в резервном полку; в одно время получали назначение — он начальником дивизионного фактически несуществующего Дома офицеров, я — командиром взвода ВНОС, и, прибыв к месту назначения, неожиданно оказались соседями. Этого было уже достаточно, чтобы считать друг друга приятелями. Звягинцев — высокий, широкоплечий мужчина со слегка помятым, увядшим лицом, прихрамывает на правую ногу: икру вырвало миной. Но энергия в нем неукротимая, в глазах не гаснет смешинка.
— Как поживает «воздух»? — спросил он.
— Жду, когда будет Дом офицеров и начальник перестанет околачивать груши…
— Начальство есть, дом выдумаем, — Звягинцев зачерпнул из бака кружку воды, выпил, без обиняков заявил:
— Ну, дружище, с тебя причитается. Только и разговоров, что о тебе! Правда, некоторые, кто часто сердце прячет в пятки, готов взвалить вину за бомбежку Васютников на тебя: ты, мол, демаскировал, навел фрицев на цель. Но что бы там ни было, а корреспондентов жди. Распишут за милую душу! Орден обеспечен, — Звягинцев рассмеялся. — Хотел бы я очутиться на твоем месте: слава, как молодая девка, — каждую жилку щекочет. У меня, брат, полный швах получился — сапоги под мышку и дал деру в лес. Рассказывай, как же ты их, чертей, все-таки сбил?
Наконец я понял, что речь идет о сбитых мною самолетах.
— Тошнит. Дай забыться немного.
— Плети бабушкины сказки, тошнит! Орден получишь, другое запоешь. Но если у тебя мигрень, меняю пластинку. Только что с почты. Встретил там Соснова. Он с костылем. Разбился чудак-человек. Где-то верхом на лошади мотался по передовой, попал под обстрел, бомбежку и нарвался на немецкую засаду одновременно. Героя из себя корчит. Ему, поди, тоже пахнет орденом.