О Каталине я почему-то думал меньше. Я почти был уверен, что она не разделяла чувства Березина, он был чужд ей, он любил для себя и знал только себя. Она же от себя отреклась, для нее было нечто выше и значительней, чем ее собственное «я»; больше — она возненавидела Березина, когда он встал на пути осуществления ее устремлений. И для меня не было загадкой и не удивляло, почему в таком случае она могла позволить Березину поступить так, как он поступил; он сам, кстати, объяснил это в письме Войтову. Я брюзжал на Каталину: она ушла, не обмолвившись со мной ни единым словом, хотя не могла не знать, что в ту ночь я возвратился в часть. Ушла и, может быть, навсегда.
Однако жизни не угодно ставить точку в конце этой страницы. В январское раннее утро, когда время уже успело стереть в памяти не только детали, но и весь тот период, когда Каталина и Березин полнили грудь и занимали сознание, меня подстерегала эта встреча.
Удары по немцам следовали один за другим. Почти на их плечах мы ворвались в село Горватово — штаб-квартиру генерала Штрангера. Село встретило кладбищенской тишиной; от генеральского дома остался обуглившийся остов. Здесь широко любил пожить покойный хозяин. По селу хоть шаром покати, ни одной живой души. Но едва прозвучала русская речь солдата, как в холодной сероватой мгле утра улицы запрудила толпа народа.
Слезы. Странный тонкий визг смеха. Причитания. Вдруг к нашему командиру направилась старая женщина, люди уступили ей дорогу. На сутулые узкие плечи наброшен ветхий ватник, голова не покрыта.
Над толпой повисла тишина.
— Не узнаешь, сынок? — спросила она, снизу вверх заглядывая в лицо командира. — Я бабка Пелагея, когда ты еще не родился, в этом селе живу. До войны складнее выходило, люди добрее были: узнавали друг дружку, а сейчас, видишь, платка не дадут. — Она провела костлявыми пальцами по серым нечесаным волосам. — И ты забыл меня, — ткнула она рукой в грудь командира. — Нет у тебя матери, забыл, забыл…
Офицер неловко молчал.
— Стыдно, вижу, сынок, стыдно бабку Пелагею, мать родную, забывать?! Долго не приходил. А они, ироды, взяли и повесили мою дочку. — Понизив голос, старуха зашептала, лицо потеплело. — Я ей сухоньких цветочков — бессмертников — каждый день ношу. С лета нарвала. Синие-синие… — Старуха вдруг заплясала, поворачиваясь на одной ноге и второй шибко притопывая; что-то невнятное и странное запела, затем, внезапно окаменев, сурово обвела глазами толпу. — Там, за хатами… И тельце ее голенькое…
Дымился мороз. Ранняя стынь, густая, как студень. Толпа колыхалась. Всхлипывание и плач. Старуха сказала правду. В том месте, где село жалось к лесу, у самой дороги стояла срубленная из березовых бревен виселица с дощечкой — «партизан». Немцы не дали убрать и захоронить тело. Висело оно иссиня-белое, высушенное и превращенное морозом в кость; необычайно крохотное, с вытянутыми вдоль туловища руками.
Бабка Пелагея запричитала. Но это был не плач — радость:
— Сейчас, сейчас освободят тебя, дочка… Чего стонете! — рассерженно оглянулась она на плачущих женщин.
Тело повешенной положили на плащ-палатку и одним концом прикрыли его. Я пробрался сквозь толпу ближе. Лица нельзя разобрать, оно в синих подтеках. На лбу запеклась выжженная пятиконечная звезда. Волосы заиндевели на морозе; в них набились снежинки, и трудно понять, то ли они припудрены, то ли их обесцветил ветер, но прядка, протянувшаяся ослепительно белым жгутом со лба до затылка, была седая. Меня будто кто-то с силой толкнул в грудь.
Каталина!..
Ее никто не знал в этом селе. Изредка она приходила из леса к бабке Пелагее, пряталась у нее в землянке. Что связывало старую женщину и Каталину, догадываться никто не пытался. Но тайна не могла остаться вечной. Из Горватова многие тоже ушли в лес, все нити вели к партизанам. Командовал отрядом лейтенант Березин, и правой рукой у него была Каталина. Полюбилась красивая и строгая девушка отважным мстителям: молодые теряли из-за нее голову, старики берегли и любили, как дочь. Живая, предприимчивая, была она зачинщицей рискованных дел; на счету ее два взорванных моста, пущенный под откос эшелон, а уж сколько она отправила на тот свет фашистов — и со счету сбились. Первая в отряде она получила орден Ленина. Партизаны в ней души не чаяли. Правда, командир отряда был хмур и суров, когда Каталине оказывалось излишне много почестей и внимания, особенно молодыми парнями; он предпочитал, чтобы она оставалась в тени. Но вскоре Березина внезапно вызвали на Большую землю; с тревогой улетал он. Командиром стал другой человек. Положение Каталины в отряде не изменилось, напротив, она обрела еще большую силу и власть над сердцами, с ней шли люди на любое задание.
А однажды, пробравшись ночью в село, она вызвала из землянки бабку Пелагею, долго расспрашивала о понаехавших в деревню немцах. Старуха все примечала. Потом сказав: «Прощайте, бабуся», Каталина скрылась за углом соседнего сарая.
Под утро село разбудил гигантской силы взрыв, небо запылало заревом. Из домов на мороз выскакивали кто в чем был. Гремели винтовочные выстрелы, рвали тишину истошные крики немцев, ревели моторы машин. Генерал Штрангер и его штаб-квартира больше не существовали. К Штрангеру в ту ночь наехало не меньше дюжины высоких чинов и их адъютантов.
Но Каталину схватили. Каким пыткам и мукам подвергалась она, жители мало знали; просочился слух о допросе, который вели в гестапо. Передавался он из уст в уста, стал легендой:
— Откуда пришла?
— Из леса.
— Где сейчас партизаны?
— Не знаю.
— Кто тебя послал сюда?
— Народ.
Пытали десять дней. А на одиннадцатый всех, кто еще остался в селе, согнали к виселице. Девушку вели через все село, обнаженную, по снегу, под конвоем взвода солдат. Поставили на ящик, накинули петлю.
— Чего плачете, люди?! — крикнула она толпе. — Не плакать надо, не стоять в стороне от жизни, и жизнь станет красивой, будет служить вам…
Из-под ног у нее выбили ящик.
…Мы ушли из Горватова, оставив там взметнувшийся в небо белый каменный обелиск. Люди к его подножью положили пучок синих бессмертников.
Tе, кого мы любим, — живут
Нет в мире покоя. Люди облагородили и украсили землю: воздвигли дворцы, прорезали каналы, создали музыку, но те же люди не смогли добиться для себя и земли покоя, и жизнь, неповторимая в своей красоте, становится пыткой. Бомбят с утра до ночи, круглыми сутками; неудачи у немцев на юге оборачиваются желчью и злостью здесь, на Ржевском направлении. Самолетов, как комарья. «Хейнкели», «мессеры», «юнкерсы», «фокке-вульфы». Вой и грохот.
Тесно в воздухе, и негде укрыться на планете.
Село Васютники, кинутое беспорядочно на откос оврага, километрах в пяти от передовой, — клятое место. Ничего не разобрать, мечутся женщины, дети, в суматохе — солдаты. Дым, визг. Какому-то безмозглому болвану вздумалось пригнать сюда колонну бензоцистерн. Бомба угодила в самую середину. Несколько цистерн взорвалось, и ослепительная река огня, кипя и подпрыгивая, хлынула вниз по улице. Как наседка над цыплятами, кудахчет женщина, загораживая собою, уводит к лесу трех девочек; на бреющем полете их настиг самолет. В метре от меня скосило сержанта Полина.
На этой неделе с подбитого танка я снял пулемет и приспособил для стрельбы по воздушной цели. Сооружение пришлось кстати. Поджег два самолета. Немцы сбросили весь груз, обнаружили мою щель, в бешенстве режут воздух. Кто-то запустил в меня матюгом, чтобы не дразнил собак! Но обуздать безумную ярость нелегко. Дуэль только началась. И тут бомба угодила в дом. Как спичечный коробок разнесло его. Щель привалило бревнами, засыпало землей и пылью. Едва выбрался оттуда и сразу прыгнул в щель к своему связному. Он забился в угол, уткнув голову в колени.
— Чего клюете землю? Стрелять по самолетам! — крикнул я.
Кремлев показал окровавленную ладонь с отсеченным мизинцем.
— Отгрызли, сволочи!
Бомбежка утихла к вечеру. Я оторвал от нательной рубашки лоскут и перебинтовал Кремлеву руку. Вылез из своей «цитадели» и поглядел на нее сверху. Вполне могла она стать могилой; расправил плечи, полной грудью хватил воздух: кружилась голова, тошнило. Как пустые глазницы, тут и там зияли воронки, курилась дымом земля. На мгновение обуял леденящий душу страх: показалось, что стою не на земле, а на некогда потерпевшей катастрофу, изрытой оспой пустынной луне, и нет этому мертвому полю ни конца ни края.
— Товарищ старший лейтенант, — зовет Кремлев, а я не могу прийти в себя, очнуться.
Немцы! Зачем им эти Васютники? Здесь, кроме полевой почты и мирных жителей, никого нет. Жестокостью они поворачивают оружие против себя, близят не взятие Москвы — суровую расплату Берлину. В который раз убеждаюсь в их удивительном, тупом равнодушии к смерти человека. Расстрелять женщину с тремя детьми? Нет, это уже не воины и, пожалуй, не люди. И смеют еще надеяться, что распластают, сотрут с лица земли Россию. Впрочем, чего ждать от народа, во главе которого стоит гном Гитлер, одержимый манией величия?