чтоб я с детьми… — выходила из себя Ганка. — По всему-то свету… Или тебе все равно? Вырастут они — такие же точно, как ты, будут, работать не захотят, а все с протянутой рукой…
— Мы — цыгане, нам хорошо. Вырастут такие — пусть, спасибо мне скажут.
— А как же, скажут, — бубнила Ганка. — Берите хлеб и идите, нет у меня времени лясы точить.
К Ганкиному удивлению, цыганка от хлеба отказалась:
— Мы не побираемся. Ты не хотела, чтоб я тебе погадала, а я твоего хлеба не хочу.
Видно, и она рассердилась. «А ты не без гонора!» — подумала Ганка, а вслух сказала:
— Бери, бери! В Збараже много не нагадаешь, а дети твои должны что-то есть. — Она сунула коврижку старшему цыганенку, тот стрельнул на мать черным глазом, будто черными жаринками, но от хлеба не отказался, прижал его к груди.
Уже во дворе цыганка сказала:
— Доброе у тебя сердце, только камень на нем лежит. Сними, жинка, тот камень, к чему напрасно носишь? От камня это все у тебя, меня послушай!
— От камня, от камня, — согласилась Ганка. — Ты лучше скажи: что умеешь делать? Шить умеешь? А огород копать? Коноплю вымачивать? Бураки чистить?
— Богато наговорила, да нечего слушать. Думаешь, нам плохо? А тебе, жинка, разве легче? Да ведь тебе хуже, чем нам. Я твоей жизни и знать не хочу, я на ветке повесилась бы… Тебе хуже!
И пошла. Очень Ганка расстроилась, а спросите чего — и сама не смогла бы ответить. Целый день теснило грудь, не давало покоя. Казалось, будто в руках что-то держала — и потеряла. Ганка рассматривала свои руки, вспоминала, что у нее могло быть. Как будто ничего…
Под вечер прибежала Саня и закричала с порога:
— Цыганку поймали! Цыганку поймали! Идите, мама, посмотрите!
— Кто поймал? Где?
— Тодос! У него утку украли!
Вышла Ганка во двор.
По улице медленно двигалась толпа, от нее неслись крики, кто-то размахивал руками. Ганка подошла ближе — посреди толпы Тодос, раскрасневшийся, с гневным блеском в глазах, губы дрожат. В одной руке палку свою с железным наконечником держал, а другой вцепился в рукав той цыганке, которая сегодня приходила к Ганке — погадать. Цыганка — как и была: маленького держит у груди, а старший хлопчик тут же, сестренок прижал к себе. «Ну вот, — подумала Ганка. — Моего хлеба не захотела взять, а к Тодосу полезла за уткой. Да он ведь такой, что родному отцу, если б тот из могилы поднялся, пальцы отрубил бы за черствую корку. Видала, что сказала: я твоей жизни и знать не хочу… А я твоей да твоего вот такого тоже знать не хочу, пусть оно тебе провалится!»
У Тодоса от гнева, видать, язык отнялся, — он только губами жует, а когда не жует — дрожат они у него. Зато больше всех почему-то старается Бахурка — кричит так, будто не у Тодоса, а у нее что-то украли:
— Или ты ту уточку растила? Или ты к ней руки приложила? Или ты ей ряску ловила? А? И ты потащилась за чужим? А что бог говорит? Или вы, супостаты, в бога не верите? Что бог говорит? Не укради! А ты этого не знаешь и дети твои не знают!
Из толпы ее поддерживали:
— А если будут божьи заповеди знать, разве проживут?
— Нужно ее обыскать, может, еще у кого что украла…
— Заставьте ее говорить. Молчит и молчит.
— Эй, язык проглотила, так мы новый прицепим.
— В сельсовет ее, там быстро разберутся!
— А для чего вести так далеко? Можно и тут дать такого чёсу, что навсегда запомнит.
Наконец заговорил Тодос:
— Налетели на село цыгане, как воронье, налетели, крадут, обманывают, а власть и не смотрит. Пусть бы выловили их да упрятали туда, где не каждый найдет. Но из толпы уже начали требовать:
— Для чего их в сельсовет? Заголить да взять хорошую хворостину и всыпать — вот и весь разговор. Навсегда воровать отучится.
— Не отучится, — стоял на своем Тодос. — А власть, коли захочет, так хорошо умеет говорить.
— Нужно ведь будет где-то запереть их, — возражали. — А в нашем сельсовете даже чулана нет.
— Найдется!
— А дети? И детей в чулан?
— Если учить, так уж всех, а то толку не будет.
Цыганка молчала. И младенец ее молчал. Ни один из детей и рта не открыл. То ли боялись, то ли еще что, только не проронили ни одного слова. Может, знали, что не нужно смолы подливать в огонь. Может, доводилось уже бывать в таких передрягах?
— А где ж та утка? — спросила Ганка. — На дворе осталась? Не взял ее никто, не украл? Так стоит ли из-за какой-то утки крик поднимать?
Толпа примолкла.
— Чужого тебе не жалко, — сказал Тодос. — Чужое ты готова раздать, а своей и щепки не подаришь.
Ганке стало жаль цыганкиных детей — не так ее самою, как малышей: поблескивают угольками своими, а никто и слова не скажет. И стала она злиться на Тодоса.
— Вы ж святой и божий, — сказала. — Вы такой сладкий, аж тошно. И утки вашей никто не украл, осталась дома. Да если бы у меня попросили, разве б я не дала? — Уже и забыла Ганка, как запиралась в хате от цыган. — Для чего это вы держите женщину за рукав? А ну пустите! Пустите, говорю вам!
Тодос и не собирался слушаться. Выставил перед собой палку, словно хотел раздвинуть толпу. Ганка выскочила перед толпой, отвела палку:
— Самосуда не чинить! Когда вы на рождество и на пасху ходите с мешком да людей обираете, это можно? А их за что наказывать?
Бахурка тоже переметнулась на Ганкину сторону:
— Попугали — и отпустить надо, пусть себе идут.
— Вон какой Тодос зубатый, — подкинули сбоку. — Уж если вцепится, то как бешеный держит.
— Он за свое добро бога продаст.
Все-таки вызволили цыганку, отпустил ее Тодос. Расступились, а она все еще стоит посреди улицы, не сдвинется с места. Потом, словно опомнившись, опустила голову