Выбегает Ваня на взгорок, вспугивает сорок и галок, кричит: «Эге-ге-ей!» Хорошо-то как! Впереди и по сторонам сосны да березы, над головой синее небо с барашками облаков; дорога, узкая и таинственная, теряется где-то там, в темной чаще, — кто придет оттуда? Часами сидит Ваня и ждет: кто?
И хоть их деревня Подсосенки стоит посреди леса — не край же земли она: тянется через нее дорога дальше — к Молчановским хуторам, к поселку Подсобное Хозяйство, к Еловке и Красным Дворикам. И если кто не к ним, в Подсосенки, значит, туда… А идут каждый день — в одиночку, группками — отпущенные из армии по случаю Победы солдаты. Редко кто из них не спросит Ваню, чей он, такой синеглазый, есть, и, узнав, что он «учителев» сын, непременно спросят и про отца: жив ли Сергей Родионович, когда обещается домой?
— Его офицером назначили, — хвалится Ваня.
— Он ученый, назначат, — соглашаясь с Ваней, сказал вчера прохожий солдат. — До войны, помню, очки носил, с докладами про религию-опиум по деревням выступал. Такого, брат, не скоро командование отпустит — жди терпеливо!
— Жду, — говорит Ваня.
«Жду-у-у!..» — кричит он сейчас небу, лесу, дороге, а вспугнутый им с клеверного цветка мохнатый шмель, сделав разворот, сердито несется на него, целится попасть в глаз и словно дразнит: «Жду-у-у — жжжу-у-у…» Та-та-та! — бьют скорострельные Ванины зенитки. Тра-та-та-тра-та-та! — стреляют по команде пулеметы, и тяжелый вражеский бомбовоз с воем несется к земле. Взрыв! Ур-ра!.. Шмель силится перевернуться со спины на брюшко, оно у него золотистое, в пыльце, — красивый шмель! Ваня дарит ему жизнь. Живи, когда кругом такое лето, живи, но помни… как это? А! Кто к нам с мечом придет, тот от меча и погибнет!
— …ань-ка-а! — зовут его.
Само собой, это Майка — ее белая голова приметна издали; бежит Майка к нему от крайних изб.
— Ванечка, — говорит Майка, остановившись перед ним, — я тебе поесть принесла. Бери!
Майка протягивает ему серую ржаную лепешку, поджаренную с краев до черноты, и Ване враз представляется, как вкусно захрустит она на зубах… Он смотрит на небо — оно высокое и тихое; смотрит на дорогу — пустынная и спокойная дорога; смотрит, прищурившись, на Майку. Та стоит перед ним, в конопушках, с розоватыми, как у кролика, глазами, исцарапанными коленками и отцовским значком «Отличный сапер» на линялом платьице…
Вздохнул Ваня, протянул руку, взял лепешку.
— Мне не оставляй, — быстро сказала Майка. — Я, можть, их целых три штуки съела. У меня, можть, с них в кишках пучит.
Лепешка вязкая, но поджаристая корочка на зубах хрустит, и пахнет лепешка сосной — все в деревне добавляют в муку истолченную сосновую кору. Ваня не жадничает — отламывает кусочек Майке; вместе едят, наблюдая за дорогой, не появится ли путник и кто это будет.
Долго они сидят на знойном припеке, но — никого…
— Научи меня букве «Ы», — просит Майка, — вчерашнюю «И» я запомнила.
— Неохота…
— Воображаешь! — Майка обижается. — Если б я знала, а ты не знал, я бы так тебя выучила, никакой школы не надо… Я о тебе думаю, пышку тебе принесла, а ты обо мне нисколечки не думаешь… — И предлагает Ване: — Потрогай, хочешь?
— Что?
Майка широко открывает щербатый рот, показывает пальцем на зуб.
Ваня трогает Майкин зуб. Тот качается. Посильнее нажал — качается…
Зубы падают у обоих.
— Ладно, — говорит Ваня, — готовь место.
Майка ладонями пришлепала и пригладила дорожную пыль, а Ваня нарисовал ей прутиком «Ы». Сколько ни думал, как ни старался — не нашел слова на эту букву. Поэтому тем же прутиком написал: БЫК.
Майка смеется: такой большой бык — и такое короткое слово. Хвост у быка и то длинней!
— А теперь изучим «Ж», — войдя в учительскую роль, строго предлагает Ваня.
На эту букву слово отыскалось сразу, да к тому ж еще с пройденной только что буквой «Ы». Ваня размашисто чертит на дороге: ЖЫВОТ.
— Нет, — просит Майка, — не про живот давай, а лучше «живёт»! Ну кто-то живет, понимаешь?
И Ваня приписывает требуемое слово — получилась фраза: ЖЫВОТ ЖИВЁТ.
Увидел упавший дубовый листок, подумал и написал: ЖОЛЫДЬ.
— Ну, — завидуя, говорит Майка, — грамотный какой ты! Отец тебе одни пятерки будет ставить! Ты нас всех обгонишь — и не сумлеваюсь я!
Майка встает, платье отряхивает.
— Заболталась я с тобой, а там поросенок скулит, у кур в корытце вода высохла. Пойду!
Важничает Майка — за хозяйку она в доме. Недели две назад мать ее, тетю Нюшу, в районную больницу увезли.
II
Совсем маленьким Ваня был, когда отца взяли на фронт; казалось ему, что помнит он отца, а прислал тот зимой фотокарточку — нет, другой на ней отец, чем до этого представлялось. На старика похож — борода, усы, очки, одет в овчинный полушубок, и всего военного-то в нем — наган на боку.
— Диверсант он, — определил Ефрем Остроумов, которому они с матерью показали фотографию. — Вроде партизана, но военнослужащий. Зайдут в тыл к врагу и с тыла действуют…
«Дивер-дивер-диверсант!» — запело в Ване красивое слово. А мать сказала:
— Намекал он, чтоб не тревожились. Вроде не война у него, писал, а работа.
— А за четыре года в отпуску ни разу не был?! — Ефрем усмехнулся, подкрутил кончики гвардейских усов. — Я с передовой и то отпущался… На спецзаданиях он, Алевтина, факт. Мы таким, как он, проходы в минных полях делали… Радоваться следует, что голову сохранил…
— Радуюсь, — сказала мать. — Израненный, поди…
— Вполне допускаю, — ответил Ефрем.
Сам Ефрем пока первый и единственный из фронтовиков, кто вернулся в Подсосенки. Есть еще дядя Володя Машин, но он не из армии пришел — из плена; больной весь.
А Ефрем появился в разгар половодья, когда к Подсосенкам ни с какой стороны не подступишься: кругом, на километры, вода и затопленный лес.
В тот день — помнит Ваня — никто поначалу не знал, что это он, Ефрем, прыгает со льдины на льдину, шестом отталкивается. Увидели такого смелого солдата в распахнутой шинели и с казенным сидором за спиной, — увидели и высыпали на улицу изо всех тринадцати Подсосенских изб женщины, старики, ребятишки. Чудо — и всё! Вначале молчали, но постепенно разволновались, закричали:
— Бери правей!
— Осторожней, дядя!..
— Куды ты, куды?
А у протоки, которую не перепрыгнешь, и вода в ней шла чистая, безо льда, — солдат присел на корточки и стал раздеваться. Он снял с себя одежду, перевязал ее ремнем, потом встал во весь рост и скомандовал, — ветер донес:
— Отвернись!
Но тут закричала Майкина мать — тетя Нюша:
— Ефремушка!
И другие нашлись бабы — узнали.
— Он, Остроум!
— Ефре-ем!..
Ефрем поплыл на спине, отгребаясь одной рукой, другую — с обмундированием и вещмешком — вытянутой вверх держал. А вылез на берег, сказал, прикрываясь, с упреком:
— Что ж, хорошие женщины, все лодки в растопку пустили?
Трое суток после этого в деревне гармонь играла — дядя Володя Машин старался, — и объявил Ефрем, чтоб похоронкам не доверяли: многие еще придут…
— У меня папанька кавалер, — чуть что задается Майка.
Кто же спорит: полный кавалер Ефрем Остроумов — ордена Славы всех трех степеней у него. И чин немалый: на погонах золотые лычки буквой «Т» расположены — старшина!
— Твой кавалер, а мой диверсант! — горячился Ваня. — Он мину под фашистский паровоз подложит — бах-бах!.. Знаешь как!..
— Ми-ину, — морщилась Майка, словно ей кислое в рот сунули, — мой папанька эти мины как семечки щелкал. Вот! Он сам рассказывал…
— А мой такую мину подложит — с бочку!
— А мой ее сковырнет!
— А мой из нагана — р-раз, р-раз!
— А мой из пушки…
— Откуда у него пушка? Врешь!
— Вот и была!
— Не было!..
Дрались даже, у Вани на носу глубокая царапина от Майкиных ногтей. Кровища хлестала — еле-еле подорожником залепил. Такая она, Майка, противная, но терпит Ваня — привык уже, да и живут через плетень — соседи.
III
Первая любопытствующая звезда с неба на землю смотрела, когда Ваня домой прибежал. И не с пустыми руками — лукошко малины лесной принес. Комары, правда, заели, живого места не оставили — на краю комариного болота малина растет.
Мать тоже с работы вернулась — из Еловки; она там счетоводом в колхозном правлении.
— Рожь налилась, в силе, — говорит она Ване, собирая на стол. — Не так чтоб густа, а колосиста. Приедет, Ивашка, твой отец прямо к готовому хлебушку…
— Долго он едет, — Ваня повторяет от матери не раз слышанное.
— Не говори, — вздыхает мать.
Они что-нибудь еще про отца сказали б и спать в потемках легли бы. — в лампе не то что керосина, духа керосинового с прошлой осени нет, — но в сенцах скрипит отворяемая дверь, кто-то идет к ним…
Это свой человек — совсем старая учительница Ксения Куприяновна Яичкина. Ваня считает, что ей сто лет или больше: мать рассказывала, что молоденькая девушка Яичкина еще при царе приехала в Подсосенки из города крестьянских детей учить да так и осталась тут навсегда. Царь-то когда был!.. А у Ксении Куприяновны все деревенские обучались грамоте — кто класс, кто два, а кто все четыре. Думали, что этой зимой помрет она, кое-кого и помоложе на погост свезли. О ней, бывало, кто-нибудь вспомнит, проберется через сугробы, печку ей истопит, водички нагреет: опять засветятся глаза у Ксении Куприяновны!