— Не истязайте детей, — прижимая руки к груди, кланялась тетя Саня. — Они будут чумные, больные, заики, кранк. У вас, поди, своя мама в Берлине есть…
Долговязый на это поднимал ногу и звучно изображал выстрел или автоматную очередь — как получалось. Другой сонно дул в губную гармошку.
— Господи, — в мучении вздыхала тетя Саня, — это за что ж нам такое? Где ж мужики-то наши русские, куда ж попрятались? А ин и головы мужики-то сложили, а и наш родимый где-нибудь беспризорно, гляди, лежит… Господи, до Сталина иль там до Буденного страдания-то наши доходят?..
Серафим угрюмо, загнанным волчонком следил за долговязым — задумал свое; тетя Саня с Талей шептались насчет леса, и выходило, что уйти трудно, да и замерзнешь там без еды и с ребятишками; Вася был весь пустой, холодный, не знал, куда приткнуться, и думал, что надо как-то сделать, чтоб немец ходил в уборную на улицу, а остальное до поры до времени можно стерпеть.
Показывался Гришуха, почему-то выбирал момент, когда немцев в избе не было.
— Всех молодых, теть Сань, с о́круга в Германию угонять будут…
— Тебя не угонят.
— Не за себя я…
Раскуривая папироску, кольцами пускал дым, растирая на полу подтаявший с валенок снег.
— Скажи ты ей, теть Сань, чтоб перебиралась ко мне в дом.
— Несовершеннолетие в ней еще, Гриша. Не по закону так.
— Зато я в законе. Не я — хуже будет.
Таля выкрикивала из-за занавески:
— А Москву-то не взяли, шиш!
— Может, и не возьмут, — забирая из угла свою винтовку, отзывался Гришуха и толкал дверь.
— Ты что ж будешь делать?! — торжествующе-радостно кричала ему в спину Таля.
И тетя Саня мстительно улыбалась.
А из-под печки достали кошку Мальву с плохим запахом: сдохла, так и не разрешившись котятами.
VI
Немцы-постояльцы срубили за околицей елочку, нежно обхаживали ее в горнице — крестовину-подставочку под нее приладили, обвешивали бумажными самодельными игрушками, сыздали, отступив, примеривались, красиво ли будет. Заходили немцы из других изб, не закрывая в кухне двери, не обметая веником ног. В горнице весело пересмеивались, тянули из карманов бутылки, фляжки, консервы; цепляли на пушистые игольчатые веточки свои кресты и медали.
В ночь — праздник. Рождественский.
А пока был полдень, белоснежный, в воробьином писке и негреющем сиянии подмороженного солнца.
Когда немцы — и «свои» и соседские — ушли из избы, тетя Саня прогнала Васю и Серафима на улицу, прогнала из простого расчета: полезут дети по глупости к немецкой елке, богатому столу — бедой кончится.
На улице стыли бронетранспортер и грузовик, топтался возле них часовой в деревенском тулупе. Играть не хотелось, да и зябко было от скудных харчей. Все ж придумали себе занятие, чтоб в движении быть: стали но снегу протаптывать от крыльца к дороге новую, рядом с имеющейся, тропинку…
Тут, в снегу, Серафим и нашел пустую плоскую бутылку с яркой чужеземной наклейкой. Выпили, конечно, солдаты и выбросили ее. С наклейки малиновым ртом улыбалась золотоволосая женщина в удивительном — грудь наружу — платье, и по ее подолу шли буквы, тоже золотые, а чуть за ней прорисовывался город из розового камня, улицы которого были тесно заставлены одинаковыми пузатыми бочками…
Серафим не давал толком разглядеть: обтирал бутылку варежкой, дул в нее, и она гудела, совал в горлышко палец, примеряясь, какая пробка сюда сгодится. Держа бутылку на отлете, перед глазами, он смотрел через нее на зимнее солнце так долго, что Васю рассердило, отнять решил.
— Кипит, — сказал Серафим про солнце; ближе поднес бутылку к лицу.
Вася не сразу понял, как все и отчего получилось.
Что-то за спиной хрустнуло, щелкнуло, и бутылка, зажатая у донышка пальцами Серафима, вдруг со страшной силой разлетелась на брызги-кусочки. Серафим схватился за щеки, лоб, зажимая кровавые ранки, просеченные стеклом. А на дороге раздался смех.
У бронетранспортера стояли немцы, и долговязый держал в вытянутой руке пистолет. Видимо, шел спор на меткость: бутылка явилась мишенью, а долговязый оказался отличным стрелком. Он лениво вскинул пистолет и снова выстрелил. Во что — Вася не видел. Он не видел, как выбежала тетя Саня, ощупывая Серафима, грозила истерзанным голосом: «Как собак, перебьют вас, извергов!..» Вася будто каменным стал.
VII
Серафима трясло. Вася припал к его вздрагивающей костлявой спине плечом, и к нему смутным видением приходило вот что: будто был у него в давности маленький братик — тепленький, с голым животиком, пускающий пузыри. Кажется, был. Вот когда и где к о н ч и л с я братик — это уж не вспомнить, это там, за длинными колыхающимися дорогами. За одинаковыми, без конца дорогами, на которых могли отвалиться ноги.
На печке в темной духоте ощущалась пересушенная кирпичная пыль, и Серафим все вздрагивал. Возникали шарящие по ним обоим руки тети Сани с мокрой тряпицей на лицо Серафиму, а в горнице шумело, орало, пело, хохотало, стучало кружками и посудой, топало сапожищами немецкое рождественское веселье.
Тетя Саня потеребила его за ногу:
— Встань, Вася, встань, сынок.
И он, полураздетый, в мурашковой озноби, караулил у двери, чтобы дать знак, если какой-нибудь немец появится: тетя Саня приподнимала в сенях доски, открывая лаз в подполье. Сюда из запечья, колыхнув ситцевую занавеску, шмыгнула Таля, одетая во все согревающее, что оставалось у них; из глухой, мерзлой черноты донесся ее злой, присвистывающий полушепот:
— Эх, топором бы пьяных и сонных… Не дрогнула б, мамань!..
И опять Вася влез на печку, припав к нервной худобе Серафимовой спины, но кто-то вскоре отбросил ненадежную занавеску, и этим кто-то оказался кругленький немец в расстегнутом мундире, с черными усиками и в очках. Покачиваясь, он положил на лавку к тете Сане буханку хлеба, банку консервов и пригоршню конфет в серебряных бумажках.
— Мадам, война — дерьмо! — сказал он почти по-русски, еле перебарывая пьяную икоту. — Я социал-демократ, мадам. Война — дерьмо.
Он отщипнул от буханки корочку, пожевал ее и удалился в громыхающий свет горницы. Оттуда сразу же наплыла другая качающаяся фигура, натянула нетвердой тонкой рукой бечевку, на которой держалась занавеска, и бечевка лопнула, материя упала — возник долговязый.
— Мы есть это… — Он погрозил тете Сане пальцем. — Это… шнапс! Мы есть петь. Танцевать! Медхен? Девочка? Дай.
Тетя Саня поднялась с лавки. Во всей ее позе была готовность к пытке.
— Нет, — покачала она головой. — Нет. Девочка найн. — Подумала и добавила: — Она ушла к полицаю Грише.
— Полицай? — удивленно переспросил долговязый. — Гриша?! Она…
Он четко выговорил матерное русское слово и заржал от удовольствия.
А тете Сане судьба ли, роковой случай послали продолжение испытания.
Заскрипела на потяг снаружи входная дверь, дохнула холодным паром — вошел припорошенный Гришуха с винтовкой за спиной.
— С праздником, герр ефрейтор!
— Гри-ша?! Зер гут.
— Они Наталью требуют, — твердо вступилась тетя Саня, — а я объясняю: к тебе убегла…
Распрямилась, скрестив руки на груди, и ждала.
Гришуха поглядел на долговязого, на тетю Саню, натянуто улыбнулся и ответил:
— У меня она.
— Гут, — вновь заржал долговязый, хлопнул Гришуху по плечу, повторил дрянное слово, сопроводив его непристойным жестом. Сходил к своему столу, принес полную до краев кружку; Гришуха пил, и принудительно двигался его острый мальчишеский кадык.
— Значит, нету? — хрипло спросил он, когда остался один на один с тетей Саней. Покашлял, позевал, закурил — вроде и уходить ему не хотелось; объяснил: — Дежурить заместо ночного сторожа приставили.
На прощание повел глазами на горницу — немцы вразнобой тянули песню, — сплюнул на пол:
— Гранату в них, теть Сань, вот цирк будет.
— Чего придумал! Изба твоя, что ль?
И Вася впал в сон, успев про себя пожалеть тетю Саню, и последней его думкой было то, что Таля заморозится в подполье, а долговязый вот-вот подкрадется к ним и выстрелит — надо только спросонья не испугаться.
Мало, наверно, был он в забытьи, потому что до рассвета почувствовал толчок — печка под ним встряхнулась; совсем возле рванул взрыв, разлетелись стекла в рамах; немцы серыми и белыми тенями пронеслись через кухню — уже в сенях бешено застучали их автоматы. И опять грохнул взрыв, тягуче рассекая воздух; кто-то за стеной захлебнулся в томительном, стонущем крике; тетя Саня взобралась к ним на печку, навалившись на них, как наседка перед внезапным коршуном. А стрельба откатывалась за околицу, через пустую слепоту выбитых окон врывался пороховой ветер, и неясно звучали немецкие команды.
От грузовика осталась одна приблизительность — горелое перекрученное железо; помятый бронетранспортер лежал вверх колесами. Неизвестные, залетные партизаны во время нападения убили двух немцев. А у своей избы, разбрызгав по снегу красное, ткнулся в сугроб головой прирезанный Гришуха.