костел среди густых дуплистых лип. Он стоит на горе. Это самое высокое место в округе. Возле него проходит мощеная дорога. Сбегает от костела вниз, перекинулась через реку и среди густых верб через Львовское предместье [4] тянется прямо во Львов. Иванко любит отсюда всматриваться в даль дороги. Здесь должна пройти мама. На высоком шпиле костела, словно черный хвост какой-то огромной птицы, маячит флаг. Иванко кажется, что это хвост Смока, о котором рассказывала баба Оксена.
Дети проходят мимо лип, зияющих дуплами, словно черными пещерами.
Детям страшно. Они хотят пробежать поскорее к людям, что стоят на углу, но из-за Юльки нельзя. У Иванка уже нет сил дальше нести ребенка. Дети берут Юльку за руки и тянут по земле. Она кричит, но испуганные дети торопятся.
На углу возле костела полно людей. Они стоят группами. Мужчины о чем-то горячо разговаривают, а женщины расселись на траве у ограды. Те, кто идет с поля, присоединяются к ним. Пастухи что есть силы гонят коров, пыль так и не оседает над дорогой.
Иванко подводит детей к ограде, где сидят женщины.
— Вы только посмотрите, людоньки, куда он притащился с детьми! — говорит баба Василиха.
— Мамы из Львова еще нет?..
Дети качнули головами.
— Может, где-то убили, как принца Фердинанда. Что тогда будете делать?.. А?..
При этих словах Петро и Гандзуня ударяются в плач, а Иванко испуганно смотрит на бабу Василиху.
— Видишь, уже и перепугался, а слушать маму не хочет. А вы не ревите, — говорит баба детям. — С вашей матерью ничего не случилось. Как нет — так и придет. Это пусть цисарь наш Франц-Иосиф плачет, что у него убили наследника и уже не будет кому царство передать.
— А ведь и не будет! — качали головами люди. — Скоро и сам помрет, потому как старый. Ц-с-с… Жандармы.
Они идут с задранными кверху усами. Подходят к компании мужчин и приказывают разойтись.
— Не велено собираться, иначе будет арест.
Люди расходятся, но, как только жандармы проходят, снова то тут, то там появляются кучки встревоженного люда.
— Вот как я сегодня живой, клянусь, цисарь этого так не оставит. Будет война! — это говорит Проць. Худой, высокий, с запавшими щеками, с болезненным блеском в глазах.
И люди верят ему, потому что он понимает в политике.
— Война! Будет война! — это переходит из уст в уста, а Иванку кажется, что это собирается налететь на них Смок — с огненными глазами, с двенадцатью головами и большими черными хвостами, из которых один уже висит на костеле.
— Будь что будет. Хуже того, что есть, не быть, потому как уже и так некуда.
Это говорит сапожник Петро Даниляк, у которого семеро детей и ни клочка поля.
— Но где же это его подглядели, того Фердинанда? — спрашивает женщина, только что вернувшаяся с поля.
— В Сараеве! В Сербии! — снова отвечает Проць, потому что он все знает.
Нависла ночь, и на улице было совсем темно. А черный флаг был самым темным пятном и веял тревогой на жителей местечка.
Дети давно уже вернулись и сидели возле своей хаты. Мамы не было.
Улица пустела. От хат, садов и из-за темных углов начала выползать ночная тишь: черноокая, глазастая, она, казалось, говорила что-то таинственное, страшное.
Дети сидели на завалинке и боялись войти в хату. Оттуда на них сквозь окна, словно из пещер, смотрела тьма…
Над хатой шумела липа. Старая, дуплистая, она тоже что-то говорила детям своими темными ямами, из которых, казалось, светили глаза Смока.
Гандзуня начала плакать.
— Глупая, перестань! Вот будет война, — говорил Иванко. — Вон, вон она уже выглядывает из дупла. Смотри, какие у нее красные глаза!
Гандзуня, услышав это, прижалась к Иванку и крепко схватилась за его руку, вся дрожа от страха, а Петро закрыл глаза, чтобы не видеть липы и костела, где висел черный флаг.
И вдруг Иванку тоже сделалось страшно.
Поднялся с завалинки, вышел на дорогу, чтобы посмотреть, не идет ли мама. За ним Петро и Гандзуня вскочили и тоже побежали на дорогу.
Стояли, всматривались в темноту: не идет ли? Но ее не было, и дети громко заплакали.
Проходили какие-то люди, успокаивали, а дети говорили:
— Мамы нету, мы боимся!
Люди прошли, и Иванко тоже начал плакать. А громче всех, захлебываясь плачем, кричала Юлька.
Тогда из хаты вышла Проциха. Она взяла ребенка на руки, открыла хату и вошла. За нею вошли дети. Соседка засветила лампу, которая выглядела в черной хате как бледное пятно. Положила Юльку в колыбель, принесла детям молока, налила для старших миску, а Юльку напоила сама из чашечки.
Дети сидели на лавке и хлебали ложками молоко, спеша побольше захватить. Когда немного успокоились, Проциха, выходя, сказала:
— Будьте умными и не ревите, мама скоро должна прийти. А ты, Иванко, встань и закрой дверь, время уже позднее.
Соседка ушла. Было так тихо, что детям страшно стало даже слышать свой голос. Сидели молча на лавке под окном и прислушивались к каждому стуку, шелесту.
На улице шумела дуплистая липа.
Иванко никак не мог придумать: что могло бы задержать маму? И опять в воображении встал черный флаг. «Убили!»
«А что, если мама умерла?» И видел измученное мамино лицо, запавшие глаза, узлы на плечах…
Хоть бы пришла. Он скажет, чтобы она ложилась, а сам наварит и подаст ей картошки, накормит детей и уже всегда, всегда будет ее слушаться.
«Мамочка!» — хотел крикнуть от тоски и отчаяния.
Послышались шаги. Кто-то шел. Дети притихли, всматривались в окно. Шаги приближались, и дети уже радовались, собирались встретить маму.
Вот шаги приблизились к самой двери, вот сейчас рука возьмется за клямку. Дети вскочили, Иванко бросился к двери, но шаги протопали дальше, кто-то быстро прошел мимо хаты.
В хлеву кричала голодная свинья. В хате стояли помои, а в сенях было немного резки. Можно было дать, но никто не отважился открыть дверь в сени. Свинья кричала и ломилась в дверь, и этот крик нарушал тишину, но она засела в каждом углу хаты и говорила с детьми тонким шелестом липы, отбрасывавшей подвижные тени на окна.
Потом свинья замолкла. Выломила дверь и ушла на огород.
И сразу детям показалось страшным окно, где лампа высвечивала золотыми искорками капли пота. Уселись все трое на земле возле колыбели и потихоньку качали Юльку, а она уже дремала. Так сидели и прислушивались к движению воздуха на дворе, но было тихо, и только шелест липы и ритмичный скрип колыбели прошивали тишину.