ходили по хатам жандармы. Ох эти жандармы! То было пополудни — Евка Шах бежала из города и кричала:
— Ходят жандармы и всех забирают до криминала [5], кто тянет руку за Россию. Начисто всех москвофилов берут в тюрьмы и погонят до самой Вены, пред цисарские ясные очи!
А когда пришла баба Василиха, то сказала, что уже из Львовского предместья гонят девушек, парней и даже забрали малого мальчишку Панасюка за то будто, что сказал какое-то слово против Австрии.
Тогда некоторые из хлопцев стали уходить из дому. Проць Породько тоже убежал, потому что был отчаянный москвофил, в войско не шел, ненадежным был он для Австрии в такое время, когда она воюет с Россией.
В хатах остались только кривые старые деды, малые дети и Маринця. Проциха была все время в поле. А жандармы шли…
За ними бежали издалека люди. Сначала они зашли в хату Михаила Курила. Из взрослых в хате не было никого. На земле сидели Гандзуня и Петрик — строили из палочек домик, а Юлька спала.
Дети увидели жандармов, перестали строить и, напуганные, онемевшие, смотрели на них. Петро припомнил наказ Иванка и сжал рот, а Гандзуня увидела это и тоже сжала губы.
— Где мама? — спрашивали сурово жандармы, но дети словно одеревенели, сидели с плотно закрытыми ртами и ничего не отвечали. В эту минуту в хату вбежал Иванко. Руки у него были вымазаны отрубями — он только что сделал замес свинье.
— Тато как ушли во Львов на работу, так еще и не возвращались! — сказал поспешно, весь дрожа. Словно в лихорадке покраснело лицо, тревожно поглядывал то на Петра, то на жандармов.
— Еще не возвращались! — пробормотал, заикаясь, Петро, чтобы Иванко понял: он ничего другого не говорил.
Жандармы переглянулись.
— Значит, тато еще не возвращался? — спрашивал жандарм, держа Иванко за подбородок, и остро, пристально смотрел в глаза.
Петро и Гандзуня начали плакать.
В хату вошли люди. Это были те, кто чувствовал себя уверенно и не боялся ареста. Среди них были поляки и те, кому при всяких обстоятельствах бывало хорошо. Все они знали, что Михаила Курила ищут жандармы за какую-то политику против цисаря. Что хотели забрать его еще во Львове, но он убежал и теперь где-то прячется и приходит домой только ночью.
— Пускай паны обыщут хорошенько! — бросил кто-то из толпы. — Детям верить нельзя!
И уже двое открыли двери в сени, поставили лестницу и лезли на чердак. За ними полезли и жандармы. В эту минуту в сени вбежала Ганка. Запыхалась от бега и тревоги, глаза покраснели. Увидев людей, что лезли на чердак, рвала из-под них лестницу, кричала:
— А чтоб вы себе ноги поломали, людоньки золотые, чтоб вас так вши заели, как меня, что вы до моей хаты привели врагов!
Из хаты повыбегали дети и с плачем схватились за запаску матери. В открытую дверь с улицы зашли еще люди, а с чердака жандармы тащили Михаила Курила.
Ганка уже не плакала, а кричала и водила страшными глазами по сеням, бросалась к людям, ища защиты и поддержки. Но люди стояли враждебные, а другие немые, боялись показать свое сочувствие.
— Хоть скажите, за что забираете моего мужика, за что тащите до криминала? Может, за то, что не крали, не убивали, что имеем детей, что нечего у нас есть, или за то, может, что живем?
Жандармы связали руки Михаила, а потом выпихнули из сеней и повели. За ними бежали дети и Ганка; великий плач разносился по улице, текли обильные слезы и кропили пыльную дорогу.
Потом схватили деда Маринци Андрия. Дед говорил, что он уже старый, никакой политики не знает, но ведь у него был сын Проць, москвофил, и потому дед должен идти до криминала.
— Да вы посмотрите, Панове, на мои годы! — говорил дед, и голос его дрожал и обрывался в груди, как сухие ветки. Но жандармы не слушали и волокли его по улице, словно это был мешок, потому что дед не мог идти и падал.
Ох эти жандармы! Маринця бежала и кричала:
— Пане, не берите деда! — но жандармы волокли его.
И были еще такие дети среди польских, что швыряли камнями, и жандармы им ничего не говорили. А какой крик, какой плач стоял на улице!
Оно ехало и шло по Куликовской дороге, все в голубых светлых мундирах и все на восток — туда, где начиналась война.
Люди бросали работу, выбегали на гостинец и смотрели. А бедные жолнерики [6] все просили пить, жажда сушила их горло. И женщины выносили ведра с водой и молоко. Но куликовцы искали и какого-то заработка. И вот через несколько дней уже начали выносить вареные яички, булки, молоко и продавать. На такое дело больше посылали детей, потому что жолнер, идущий на войну, не может спокойно видеть таких, каких и он сам оставил дома.
Маринця тоже бегала за жолнерами и продавала булки, яички, молоко. Жолнеры были ласковые и бросали ей в фартучек крейцеры. Один дал ей целую крону и ничего не хотел брать у нее за эти деньги, а сказал:
— Скажи маме, пусть сошьет тебе новую юбочку.
Маринця долго держала эти деньги в руке, и грусть сжимала ее сердце. Кто знает, вернется ли этот дядя домой? Где-то там надвигается страшное чудовище Смок — чтобы смоктать и заглатывать людей. Кто может его побороть, кто может?
Деньги, которые подарил ей жолнер, она отдала, как и все, матери:
— Мамо, а эту крону жолнер дал мне на юбочку.
Но мать махнула рукой и ответила:
— Не до обнов теперь. Война.
Маринце было очень грустно в тот вечер, ей очень хотелось бы получить новую юбочку, а вот выходит, что нельзя. Война…
С каждым днем она чувствовалась все больше и больше.
Однажды вечером в Куликове задержалось войско и расквартировалось по хатам. Трое пришло и к Породькам. Это были первые жолнеры в хате. Двое пожилых, а третий — высокий, молодой, с красивыми черными глазами и очень печальный. Все трое жолнеров были откуда-то из-за Карпат, а говорили так же, как говорят и в Куликове.
Маринця про все это сразу рассказала отцу, который скрывался теперь в хлеве. Процю очень хотелось зайти в хату, поговорить с ними. И пусть все черт поберет, что дальше случится. Но Проциха утихомирила хлопа: все-таки лучше хлев, чем Гминд или Талергоф. Уже одного того хватит, что за его политику схватили деда. А теперь и сам он