Капрал в раздутой конфедератке с громадным лакированным козырьком вошел в дом и, оставляя на полу следы красной глины, запах одеколона и конского пота, единым взглядом оценивал комнаты, комоды, шкафы и все, что было в комодах и шкафах. Он стукнул нагайкой по кровати и сказал: «Тутай!» Пока капрал стучал нагайкой, усатый улан, успевший заглянуть за печь, усами — не зря они были такой длины — разнюхал жареную курицу, левой рукой запихивал в рот куриную ножку, а правой чертил на дверях большой белый крест и надпись латинскими буквами, отчего двери сразу стали чужими.
В комнату опять внесли огромные подушки. У деда забрали не только табак, чтобы не чихал, но и молитвенник, чтобы не бормотал, хотя достаточно было забрать только табак, потому что без него он все равно не мог вести разговора с богом, — для этого надо было иметь железное терпение.
Господин Бибиков достал где-то пульверизатор с одеколоном и, неся его на вытянутых руках, двигался по комнате и брызгал с таким видом, будто только он хорошо знает и понимает, куда и сколько надо брызнуть живой воды, чтобы все было хорошо. Он обрызгал кровать и демонов с красными глазами, прошел мимо японца на вазе, брызнул и на него.
А вечером появился пан поручник — высокий, тощий, с узким лицом и узкой талией, похожий в своем голубом мундире на голубой флакон.
Бибиков уже ждал его на крыльце. Он стоял на цыпочках, собираясь лететь в объятия пана, и на лице его было написано: «Если вы меня проглотите, тоже будет хорошо». Но пан поручник, как деревянная фигурка, прошел к крыльцу, все на нем блестело и звенело — и шпоры, и бляшки, а сам он не шевелил и усом. И именно эта деревянная недоступность привела Бибикова в особый азарт почтения. Он прямо танцевал вокруг голубой фигуры пана и как заведенный повторял одно и то же:
— Пшепрашам пане! Пшепрашам пане! Пшепрашам пане!
Так, танцуя и все пятясь задом, он вел поручника с крыльца в переднюю, из передней в столовую, из столовой в спальню и широким, приглашающим жестом показывал ему пышную, под балдахином постель — настоящий ковчег отдыха.
— Пшепрашам пане! Пшепрашам пане!
Поручник кинул на постель перчатки и томным голосом сказал:
— Пшел вон!
Бибиков сделал успокаивающий жест:
— Проше пана! Проше пана не волноваться! — На пороге он обернулся и снова успокоил: — Ну конечно, я пошел вон… Ну конечно…
Господину Бибикову очень хотелось поговорить с паном. Как же это так: спать под одной крышей и не знать, что за пан и откуда пан. И может, у пана кроме длинных усов есть еще и селедка или соль и с ним можно сделать хорошую коммерцию? Он долго стоял у дверей, прислушиваясь к звону шпор. Но что могут сказать шпоры? Что они самые звонкие, самые серебряные на всем свете? Что им мало этой земли, что они птицы — им нужна вся вселенная?
По звону шпор господин Бибиков определял настроение пана, словно характер у того находился в задниках сапог. Прислушиваясь, он узнавал, смеется или сердится пан, и ждал той единственной минуты, когда бы пан не сердился и не очень смеялся, чтобы как раз заявиться к нему и сказать: «Дзень добже, пане, не маемо скуки?»
Так он стоял до тех пор, пока совсем уже не стало слышно шпор. Легли ли там, в комнате, спать, или задумались, или просто провалились сквозь землю?..
Господин Бибиков не спал всю эту ночь. И утром, чуть свет, его выгоревший на солнце, любопытный нос уже торчал в форточке.
Как флаг, возвещавший, что пан еще спит, на веревке у крыльца появился голубой мундир. Но когда появились еще и штаны — словно весь пан вышел на крыльцо, — господин Бибиков не утерпел, тоже вышел и налетел на высокие, глянцевые, с громадными задниками сапоги. Они стояли у дверей навытяжку, как два вышедших на прогулку пана, такие важные, что господин Бибиков прошептал: «Дзень добже!» — и прошел мимо них на цыпочках.
А мальчики сидели на акации, как птицы, спрятавшись в листве, и глядели в окно.
Поручник в одних полосатых подштанниках стоял у зеркала. Он вытягивался в струнку, выгибал грудь, надувал щеки, взбивал усы — и в точности то же повторял зеркальный поручник. Неожиданно он встал в позу певца и, ломая руки, стал петь. Вдруг поубавил форсу, сделал гримасу, хохотнул, погрозил зеркальному поручнику пальцем. Вот он поднялся на носки, по-балетному отставил ножку вправо, потом так же отставил ножку влево. Все аккуратно повторил и зеркальный поручник. Это ему понравилось, он ухмыльнулся. И, стоя на цыпочках, поручник схватился за кончики своих развевающихся усов, словно хотел взлететь.
— Сейчас он раздвоится, — сказал Котя.
И мальчики, дрожа и боясь упустить волшебное мгновенье, во все глаза смотрели в окно на поручника, который в это время стал приседать и разводить руками, как бы плавая в воздухе.
Внизу появился Микитка.
— Иди скорей! Сейчас он превратится в облако! — крикнул Котя.
Микитка одним прыжком оказался на заборе, на дереве, взглянул в окно, понял ситуацию и скомандовал:
— Ра-а-аз — два! Ра-а-аз — два!
И поручник, подчиняясь его команде, приседал и выпрямлялся, приседал и выпрямлялся.
— Ну, а теперь будем делать ручками, — по-учительски сказал Микитка, когда поручник встал и поднял руки. — Начинай! Ра-а-аз — два! Ра-а-аз — два!
И опять же, точно слыша его команду, поручник разводил и сводил длинные руки, отставлял и приставлял ногу.
В это время на крыльце, подозрительно всех оглядывая, появился цирюльник с фельдшерским чемоданчиком. Он был сыном цирюльника, сам цирюльником и отцом цирюльника.
Обычных клиентов он, с шумом отодвигая кресло, презрительно спрашивал: «Шейку побреем? Пудру кладем?» И, не слушая ответов, даже не глядя на изображение в зеркале, делал все равно по-своему, уверенный, что он лучше знает и понимает, что нужно клиенту. И многие граждане, которых намыливал, брил и пудрил этот человек, имели о нем свое особое представление и говорили: «Грубиян».
Но тут цирюльник, сын цирюльника и отец цирюльника появился с таким лицом, что, если бы в тот момент прикоснуться к нему кисточкой, он бы сразу весь превратился в мыльную пену.
Войдя на цыпочках, он приоткрыл дверь как раз столько, чтобы просунуть нос, и сказал:
— Смею вас уверить…
В ответ закричали: «Мушеник!» И хотя «мушеник» уверял, что закусывал индейкой, приправленной миндалем и фисташками, но от него пахло луком и редькой с салом — блюдом, в котором лука было значительно больше, чем редьки.
Вслед за цирюльником проскользнул в комнату кот Терентий, притворившийся, что и он несет кисточку или что-то другое, без чего цирюльник не цирюльник. Под звездным балдахином, на огромной кровати, похожей на корабль сновидений в звездную ночь, сидел пан в полосатых подштанниках.
— Злодий! — кричал пан.
Но цирюльник совсем не обижался, а, наоборот, улыбаясь, слушал эти слова как самую лучшую и приятную музыку и под эту музыку с такой быстротой точил на ремне бритву, что летели искры — то ли из бритвы, то ли из ремня, то ли из пальцев.
В это время на кухне пану готовили завтрак. Жирный канарик с желтыми аксельбантами торжественно принес большую крапчатую курицу, а за ним бежала баба и так кричала, словно эта курица ежедневно приносила ей по золотому яичку.
И к тому времени, как пан распустил свои усы, курица превратилась в кнышики.
Господин Бибиков, не теряя времени, допытывался: не мает ли пан селедки, а если нет селедки, если не нравится пану запах селедки, то, может, у пана есть соль, которая не имеет никакого запаха? Это чистый и важный товар. Но если случайно и соли нет, то уж наверное есть перламутровые пуговицы. А если нет и перламутровых пуговиц и вообще ничего нет, чему господин Бибиков никогда не поверит, то пан, наверное, купит, по крайней мере, пеньку? Есть партия такой пеньки, что крепче железа и долговечнее человеческой жизни. Но если пан не интересуется пенькой, чему он, господин Бибиков, тоже никогда в жизни не поверит, то специально для пана есть партия такого, что и сказать нельзя, такое это хорошее и специальное.
Но оказалось — совершенно удивительно! — что у пана есть и селедка, и соль, и целая партия перламутровых пуговиц и пан как раз интересуется именно пенькой, а не чем-нибудь другим. Что же касается специальной партии, то пан заберет всю партию от начала до конца.
Это была как раз та коммерция, которая снилась господину Бибикову с тех пор, как еще в люльке он в первый раз крикнул «уа!». И теперь, услышав то, что поведал пан, Бибиков от умиления крикнул не что-нибудь другое, а именно то же самое «уа!».
…Я не видел, как пан ест кнышики, запивая их старкой. Это было бы, по мнению Бибикова, слишком роскошное зрелище для такого мальчика, как я.
— Иди, иди, тут не место для тебя, сморкач!
На улице заиграл сигнальный рожок. Из всех домов выбегали, на ходу застегиваясь, сонные солдаты с тараканьими усами. Кто еще зевал, кто натягивал по дороге мундир, кто утирался после жирной еды, вместо спасибо крича хозяину: «Хрыч!»