— В начет могут поставить, — сказал Тылзин. — Не в том дело. Со внучкой неприятность такая… Вроде как не в себе стал старик…
— На нее осердился, а себя стукнуть хочет, — пояснил Сухоручков.
А Скрыгин сказал:
— Хочет, чтобы уволили.
— Короче, мы тут договорились напилить полсотни кубов. Чтобы без хвостов, чистым старик уволился, если увольняться хочет, — закончил Тылзин и вопросительно посмотрел на Ганько.
Тот понимающе кивнул:
— Я — всегда пожалуйста, дядя Ваня! О чем разговор?
— Вот об этом самом. Коньков отказался. А вчетвером пятьдесят кубиков поставить — ха! — усмехнулся Скрыгин.
— Впятером, — неожиданно поправил его Стуколкин, — может, и мне из этих кубометров по запарке перепал десяток. Старый черт другой раз без очков лес принимал… — Он подумал, посмотрел на Ганько. — Подравняю полмесяца. Пусть знают, какая у босяков совесть. Так что, товарищ, перетащим сюда свое барахло?..
— Вот тебе и жулики! — значительно, словно опровергая какие-то слова его, сказал Сухоручков Тылзину, а покосился через плечо на Конькова. Тот лежал лицом к стене, на давно не стриженном затылке топорщились косичками свалявшиеся волосы.
— Ничего ребята! — Иван Яковлевич задумчиво смотрел на дверь, за которой скрылись Ганько со Стуколкиным. — С Фомой же я и поспорил как-то. Давненько уже. Говорит: горбатого могила исправит. А я так думаю, могила никого не исправит, она могила и есть. Жизнь — та может! Если, Николай Николаич, жизнь не исправит — никто не исправит. Никакой тебе Антон Александрович Латышев, как он руками ни маши!..
— Шахматы зато привез, — прыснул Скрыгин.
Но Тылзин осуждающе блеснул глазами:
— Латышев — он тоже доброго хочет, ты не смейся. Все хотим доброго. Только подступаться не знаем как. Ходим да охаем: ах да ох! Думаешь, Латышев не понимает? Понимает… Ему по должности полагается… разные слова говорить.
Сухоручков, потыкав кулаками не желающую пышнеть подушку, поднял голову:
— А я тебя, Иван Яковлевич, чего-то не понимаю. Ей-богу! Нагородил семь верст до небес, и все лесом. Сам, поди, заблудился?
— Не заблудил, не бойся! Я говорю, жизнь у нас какая тетерь? В коммунизм входим! Вот и обязаны мы с тобой так жить, чтобы всякая сволочь вроде как голой себя чувствовала. К людям подойти стыдилась.
— А кому не стыдно? Вот как Воронкину?.. Слыхал, как он милиционерам?..
— Вот и выпустили их для проверки. Чтобы ясно, которых куда.
— Черт с ним, с Воронкиным. Согласен. Но скажи ты мне, мил человек, кого им стыдиться? Меня да тебя? Верно, не воруем. Так и Борька Усачев не ворует. И Никанор — упаси боже, крошки чужой не возьмет. Так или не так, Никанор?
Коньков заворочался под одеялом, но промолчал.
— По-моему, Иван Яковлевич, вор лучше честного подлеца. Как хочешь! — подытожил Сухоручков.
— Так я к тому и веду. Должны мы так жить, чтобы всякому жулью дыхнуть возле нас нечем было… Сами они перевелись чтобы, от честной жизни!..
— Долго прождешь, Иван Яковлевич!..
— А это, брат, уже не от них, а от нас зависит! Жизнь, она и сейчас, сам видишь, воспитателем работает. Только не в полную силу еще, это так. Вот и получаются Воронкин да Ангуразов…
— Двое. Счет три к двум, — поднял руку Скрыгин. — В нашу пользу. Да, Иван Яковлевич?
Брякнув дверцей печки, майор Субботин вытряхнул окурки из пепельницы, поправил на чернильнице крышку. Он нарочно тянул время, но парень молчал. Смотрел в пол, на комочек оброненного с папиросы пепла и крохотные седые пылинки вокруг него. Прикидывался равнодушным, уставшим от ненужного разговора.
— Так зачем это тебе все-таки было надо? — спросил майор, когда надоело ждать.
— Что, начальник?
— Брать на себя вину. Ценой собственной свободы хотел друзей выручить?
— Мотал я таких друзей с колуном навстречу! — презрительно сказал Шугин.
— Просто на свободе не понравилось?
— Да, не понравилось, — охотно согласился Шугин: отвяжись, мол, только, пожалуйста!
— А почему? Не скажешь?
— По всему…
Майор посмотрел насмешливо, но за насмешливостью прятался поиск каких-то очень нужных, доходчивых слов, которые не хотели находиться. После беседы с Ганько не сложно было понять, что́ руководило Шугиным. Куда сложнее рассеять озлобленность парня, и без того тяготящегося разговором, презирающего милицейскую форму и самого майора.
— Знаешь, как я милиционером стал? — внезапно спросил он. Глаза стали строгими, усталыми.
Шугин пожал плечами, продолжая рассматривать оброненный с папиросы пепел. «Чего ты ко мне привязался?» — говорила его поза.
— Сын у меня, Мишка… — сказал майор и на мгновенье запнулся, — вроде тебя… Я с немцами дрался, а он… легких денег искал… в чужих карманах. Я с простреленным легким домой пришел, а сын в тюрьме. Вот и подумал тогда: кто виноват в этом? В том, что нужно молчать, если спрашивают про сына, стесняться? Решил, что сам — воспитал плохо. Что люди не остановили вовремя, не спустили шкуру. Жену, тещу, всех виноватил, кроме него. Его — жалко было…
— Нечего нас жалеть, — буркнул, не поднимая головы, Шугин. — Сами мы… виноваты…
Кажется, он хотел сказать это, презирая жалость майора: такие, мол, как я, не нуждаются в жалости! И сорвался. Майор понял, что ему жалко себя. Горько, что должен искать таких же в друзья и приятели, только с такими же — где-то на узких задворках жизни — не таиться, не прятаться.
— А я вот… жалел, — вздохнул майор. — Сначала — как щенка, попавшего под машину. Что недосмотрели. А потом, — он мельком взглянул на Шугина: слушает ли? — потом за другое жалел. За то, что приходится ему около жизни жить. От жизни, от настоящей, — крохи одни подбирать. Заваль. С честным человеком не подружиться. Честную девушку если полюбил…
— Дешевки они! Все дешевки! — гневно блеснув глазами, прошипел Шугин.
Майор понял, что задел парня за живое.
— Брось. Не дешевле, чем мы с тобой. Я говорю: полюбил девушку, может, даже она его полюбила… И так бывает, не думай! Ну, а потом оказывается, что общего-то ничего и нет. Другие интересы, другие взгляды на вещи. Чужие. Разные. Подвернется кто-нибудь на пути, покажется ближе — и конец…
— Значит, если загремел под откос, значит — все? Не рыпайся, да?..
— Почему?
— Сами же вы… говорите…
— Я говорю, что так бывает, пока человек под этим самым откосом ходит. Если вылез — значит, другим стал. Правда, иногда легче бывает вылезти, чем убедить людей, что ты вылез. Плохо таким верят. Доказывать надо.
— Вам докажешь!..
— А кто виноват?
Шугин промолчал, только углом рта дернул.
— В Мишкиной судьбе я себя считал виноватым. Вот и пошел работать в милицию. Думал: сына не сумел удержать вовремя, может — чужих сыновей смогу. А как тебя удержишь, если ты сам за решетку просишься? Сказал бы ты мне, как? А?
Шугин сказал другое:
— Короче, конченый я человек…
— Если сам хочешь таким быть…
— А если… не хочу?
— Тогда не конченый. Тогда, брат, — майор ободряюще улыбнулся, — наоборот. Начинающийся.
По-прежнему не поднимая глаз, Шугин достал папиросы. Майор сделал движение рукой по направлению к раскрытой пачке, но заставил себя еще раз передвинуть пепельницу. Ближе к Шугину, будто затем только и протянул руку. Он смотрел с завистью, как парень закуривает.
— Я, начальник, вроде бы вылез из-под откоса, — сказал, закурив, Шугин. — А тут…
Он вздохнул, но попытался выдать вздох за глубокую папиросную затяжку.
— Что — тут?
— Жизнь, начальник, падлючья…
— Не врешь? Ты подумай. Может, ты многого шибко от нее требуешь? Чтобы она тебе ковром стелилась? Чего захотел — то и пожалуйста? Так, Шугин, наверное, ни у кого не получается… За все надо бороться, а так — протянуть руку и взять — ты пробовал. Знаешь, к чему приводит… Да ведь и не все возьмешь, верно?
— Не все, — задумчиво согласился парень.
— Да и не интересно так, — продолжал майор, — чтобы все само в руки давалось. Скучно. Хорошо, когда можно собой гордиться: добился, победил. Пробовал так?
Не отвечая, парень думал о чем-то. И майор посоветовал:
— Ты попробуй…
— Поздно, начальник! Уеду я отсюда, вот что.
— Говорят: лучше поздно, чем никогда. А уехать — это не вопрос. Жалеть бы потом не стал…
— Нечего мне жалеть.
— Тебе виднее, конечно. Я думал, привык здесь, к тебе привыкли. Чего вам не сидится на месте, не понимаю! Ты хочешь уехать, Усачев уехал… — нарочито небрежно сказал майор.
Виктор вскинул голову, впился взглядом в его лицо:
— Куда уехал?
— Вот уж не опрашивал. Знаю, что брал расчет.
Голова Шугина снова склонилась, глаза потухли. Выдавил насильственную улыбку: