Староста взял деда под руку, помог подняться:
— Встань, Степан Иваныч, встань…
Хмурились мужики, прятали друг от друга глаза. Никто не ждал такого признания от Степана Ивановича. Одни не помнили, а другие совсем не знали, когда и откуда пришел и поселился в Белокудрине дед Степан. Напрягая память, припоминали, как прожил Степан Иванович жизнь. И ничего плохого не могли припомнить… Хороший старик. Работяга. И семья вся работящая, обходительная.
Кто-то молодой из толпы крикнул:
— Когда дело-то было, дедушка Степан?
— В молодости, братаны, — ответил дед Степан, моргая мокрыми от слез глазами. — Тюменский я… Молодой был… годов двадцати двух аль трех… не помню уж. Ну, только пьяный я был… Драка была… Вот так и случилось… дружка своего загубил… Намучен я, братаны… шибко намучен!..
Молчали мужики. Смотрели в землю.
Староста спросил:
— Ну, как мужички?.. Вертаете права Степану Иванычу?.
— Вернуть!..
— Чего там…
— Вертаем!..
Староста повернулся к Панфилу:
— Пиши, Панфил… Прибавляй к приговору: «Вернуть все законные права бывшему поселенцу… Степану Иванычу Ширяеву».
Дед Степан схватил Панфила за руку:
— Постой, Панфил!.. Постой… Ты так пиши, чтобы вернуть мне все законные и полные права… Понял?
— Ладно, — ответил Панфил. — Напишем…
— Беспременно, чтобы все полные права, — настаивал дед Степан. — Так и пиши «законные и полные права…»
Панфил спросил старосту:
— А как же быть?.. Тут у меня уже сказано в приговоре-то: подписуемся… Может быть, новый приговор составим? И насчет Степана Иваныча вставим…
Староста махнул рукой:
— Ладно… можно в одном… Припишем еще раз: подписуемся… Там разберут…
Панфил присел к столу и заскрипел пером. Мужики по-прежнему молчали.
А у ворот стояла бабка Настасья и постукивала о землю клюшкой. Не замечала сопевшей позади Параськи. Давно порывалась кинуться в толпу мужиков. Давно подступал к горлу ее соленый клубок слез. Хотела и она пасть на колени перед миром. Хотела покаяться в своем страшном грехе. Но кто-то, сильный и твердый, боролся внутри ее с охватившим порывом, приковал ноги к земле, крепко держал за плечи. И твердил:
«Погоди ужо… не смеши людей… Рано… погоди…»
В этом году весна в урмане была поздняя, но дружная. Долго хмурилось небо серыми облаками, а потом вдруг над лесами и болотами запылало солнце и быстро согнало с земли последние остатки снежного покрова; захлестнуло урман потоком весенних вод, под которыми скрылись дороги, гати и тропы. Половодье отрезало таежные деревеньки друг от друга и от города на долгий срок. Давно отпахались и отсеялись мужики. Повсюду стало спадать половодье, обнажая луга. А слух про падение царя так никто и не подтвердил белокудринцам. Не знали мужики: то ли весенний разлив помешал, то ли зло пошутили над ними проезжие звероловы.
Три раза ходили мужики к мельнику и требовали подробного перечета книг, в которых говорилось о наступлении конца царской власти. Никто из них уже не верил в священные тексты, которые вычитывал старик нараспев, но все-таки шли в Авдею Максимычу и слушали его книжные пророчества. А он посмеивался и говорил с хрипотцой:
— Дело ваше, други… Хотите — верьте, хотите — не верьте. А по книгам выходит так, что пришел конец власти царя-антихриста… Да, пришел…
Кержаки, подумывая о возможной расплате за «отмену царя», избегали разговора друг с другом о своем роковом приговоре.
Бабы, разносившие слух по деревне о падении царя, теперь ругали мужиков на чем свет стоит.
Олена корила своего Афоню:
— Ужо приедет урядник… пропаду я с тобой, с холерой…
— Ладно, не пропадешь, — отмахивался чернобородый и кудлатый пастух, заплетая растрепавшийся длинный кнут и боясь взглянуть жене в глаза.
Долговязая и рябая Акуля ругала своего кузнеца:
— Арестуют тебя… куда я денусь с детьми?.. Наплодил, сатана… Мало тебе — рожу на войне исковеркали?.. Дурь какую выкинул… И против кого?.. Против царя!.. Господи!..
Всплескивала руками Акуля и выла:
— Со-ба-ка ко-со-ры-ла-я-а…
Обидно было Маркелу, что жена не ценила его ран военных и звала косорылым. Не один раз пытался он ударить Акулю, да боялся, как бы не ушибить насмерть. Молча уходил к Солонцу, торговавшему самогоном, и напивался там. А у Сени Семиколенного с бабой три раза дело доходило уже до драки. Маланья с самого начала не верила слухам, а теперь издевалась над мужем:
— Что, достукался?! Ужо засадят в тюрьму… Тогда узнаешь, как народ мутить против царя…
— Замолчи, стерва! — высоким голосом кричал Сеня, размахивая длинными руками и качаясь на длинных, тонких ногах. — Не твоего ума это дело! Понимаешь?!
— Нет, моего! — огрызалась Маланья. — Не мути деревню, кикимора долговязая… Не озоруй против царя!
— Пал царь! — задыхался Сеня, кидаясь на жену с кулаками. — Сказано тебе, пал!
— Нет, не…
— Пал, стерва!
— Не, не…
Сеня размахивался и оделял Маланью звонкой оплеухой, от которой она грохалась на пол.
Изба оглашалась ревом ребят:
— Ма-а-ма-а!..
— Тя-а-тя!
Не обращая внимания на рев ребят, Сеня барахтался по полу с женой, бил ее кулаками и визжал:
— Враз расшибу стерву… вместе с царем!..
Маланья извивалась под ним, кусала его, царапала ему лицо, дергала его желтую козлиную бороденку и, хрипя, твердила свое:
— Не удастся!.. Не достать вам, шеромыжникам, царя-батюшку…
Под гулкие удары и под рев ребят катались они оба по полу и перекликались:
— Пал, стерва, царь…
— Нет, не пал…
— Па-ал!
— Не па-ал!
Ребятишки с ревом кидались на улицу. Приходили соседи и разнимали дерущихся. После того Сеня ходил неделю с царапинами на лице и на руках, а Маланья — в синяках. С горя Сеня так же, как кузнец Маркел, дня три пьянствовал.
В семье Ширяевых тоже разлад пошел. Сноха Марья, узнав, что свекор ее — поселенец, не один раз плакала от стыда. Злобу свою срывала на Павлушке, в которого то ухват летел, то скалка. А бабка Настасья, оставаясь наедине со стариком, ворчала:
— Говорила старому… упреждала!.. Не послушал… Вот те и пал царь!.. Получил права?..
— Эка, невидаль! — возражал дед Степан, делая беззаботное лицо. — Скоро мне на восьмой десяток пойдет… Проживу и без правов… Поди, не долго жить-то осталось…
— А срам-то?! — не унималась Настасья Петровна. — Как теперь на глаза покажешься людям?
Дед Степан чмокал губами трубку и конфузливо мурлыкал:
— А что… украл я что-нибудь у мужиков?.. Аль изобидел кого?.. Все знают… какой есть человек Степан Иваныч…
— А чего лез-то? Чего починал? — пилила его бабка. — Теперь всякий сопляк посельщиком будет величать тебя…
— Никто еще не назвал! — отбивался дед. — Никто.
В других семьях на деревне тоже шли нелады.
Старики кержаки, во главе с богатеем Гуковым, два раза ходили к мельнику и два раза миром корили Авдея Максимыча за его неправильное толкование священных книг.
Пригорюнились белокудринцы. Беды ждали. В этом году не очень весело отпраздновали троицу. С гореваньем стали на покосы разъезжаться. В одну неделю опустела деревня. Старухи да малые ребята остались в деревне.
Вдоль реки, на лугах — от высоких грив и до самых дальних лесов — с раннего утра и до поздней ночи мелькали в зелени пышных трав холщовые рубахи мужиков и парней да цветные, вылинявшие за время войны платья баб и девок; мелькали их белые платочки на головах; а над головами мужиков серебром сверкали косы: на выкосах протягивались длинные и высокие ряды скошенной травы; словно огромные грибы, росли копны; кое-где метали уже стога. Вечерами темными на лугах пылали костры, вокруг них собиралась вся молодежь. Но не слышно было ни песен, ни звуков гармони. Мужики и бабы запрещали ребятам хороводиться и песни петь. Темным, давящим пологом повис над белокудринцами страх перед расплатой за приговор против царя. Ждали беды неминучей. Мужики и бабы часто без всякой причины ярились и промеж собой затевали ругань. Срывали свою злобу и на молодежи, когда парни и девки на межах сходились и зубы скалили или долго купались на речке и под гармонь пляску затевали. Немало злых окриков слыхал в эти дни и Павлушка Ширяев — от отца, от матери и от деда Степана.
А у Павлушки в душе своя пурга бушевала. Думал: шуткой дело с Маринкой Валежниковой обойдется. А оно хомутом на шее повисло и выхода не видать.
С неделю тому назад в томительно-солнечный полдень молодежь купалась на речке близ ширяевских покосов.