Простецкое, круглое лицо Вострякова в оспинках сейчас было красиво своей одухотворенностью. Так пахари, как бы ни был тяжек труд, плотники, как бы ни выматывали их топор и пила, в какой-то момент оглядывались на дело рук своих и, если оставались довольны сделанным, прояснялись в лице…
— Или вот, Степанов, — продолжал Востряков, — живешь и знаешь: есть Москва! В голове не укладывается: могло ведь и не быть! А есть. Стоит! А почему? Были на переднем крае миллионы, и среди них — мы с тобой. Неужели не вспомнят, а? Скажи, Степанов!
— По-моему, ты сам ответил на свой вопрос…
— Как это?
— «Были в том строю миллионы…» Так и запомнят все, а поименно нас с тобой — лишь наши дети. Может, внуки еще… А с чего это ты в философию ударился, Артем?
Востряков выдержал солидную паузу и не без важности ответил:
— День рождения у меня.
— Вот как! Сколько же?
— Сорок пять Артему Степановичу Вострякову!
Степанов приподнялся, крепко пожал руку товарищу:
— Поздравляю, Артем! От всего сердца — самые лучшие пожелания!
— Спасибо! А в том, что желаешь мне добра, как никто, не сомневаюсь. Хороший ты человек, Степанов!
— Отличный! — пошутил тот. — Почему же ты в такой день домой не спешишь?
— Дом-то остался, а что в нем? Клава от меня ушла…
Степанов и удивился, и, пожалуй, порадовался этому. Клавдия с ее «красивыми» идеями вряд ли могла принести счастье Вострякову. Но удивило его то, что такая ухватистая по части мужиков и вообще, видимо, оборотистая девица решилась остаться без мужа в деревне, где девок и баб — пруд пруди, а мужиков — раз-два и обчелся.
— Что тебе, Артем, сказать… — раздумывал Степанов. — Жалеть, наверное, не стоит.
Востряков коротко махнул рукой:
— Считает, что я уронил себя… Раньше, когда на людей косился, был, мол, выше всех, а сейчас слился с серой массой. Обезличился и упал! Перестал быть героем!
«Глупа, да еще с претензиями… — решил Степанов. — Ей нужен диктатор. То-то бы она тешила свое самолюбие…»
8
Как только Сергей Латохин утвердился в Дебрянске — устроился с жильем, работой, получил комсомольский билет, — для него наступил кризисный момент. До тех пор пока нужно было чего-то добиваться, с кем-то спорить, куда-то ходить, все, казалось, шло как надо. Но вот хлопоты позади, каждый день с утра до вечера он на стройке… Так сегодня, завтра, послезавтра. Сергей заскучал…
На первых порах и знакомых не было. Те немногие, кого знал до войны, рассеялись по свету, а некоторых просто позабыл. Новыми знакомыми оказались бережанские девчата, с ними он работал на строительстве клуба. Сначала девчата относились к Латохину почтительно-сдержанно: хотя и невзрачный на вид, но фронтовик… Однако Сергей держался скромно, старался помочь девчатам, чем только мог, и постепенно подружился с ними.
По вечерам девать себя было некуда. Раз поговорили с Аней Ситниковой, два поговорили, а дальше? Латохин выходил из сарайчика, прогуливался и, не зная, что делать, возвращался к себе.
Он стал чаще писать своим на фронт, Леночке — каждый день, но ответные письма только разжигали чувство неудовлетворенности собой. Как-то Коля Максимов написал:
«То, что другой раз видишь, описать невозможно. В Жлобине гитлеровцы убили 3000 евреев. Всех без разбора. Это и есть — «новый порядок»!»
Хотелось немедленно в бой, хотелось грохнуть по фашистам из тысячи «катюш», а на деле можно было только таскать кирпичи, месить глину…
Как-то, одним из таких безысходных вечеров, Латохин столкнулся у колодца с Ниной Ободовой: Латохин доставал воду, Нина подошла с ведрами. Сергей взглянул на девушку, и ему показалось странным, неестественным ни о чем не спросить, повернуться и уйти.
— Давай я покручу, — предложил он.
Нина безучастно повела головой: ну покрути.
Он достал одно ведро, другое. Пошли рядом. Тропку проложили по серым пепелищам уже давно, и десятки ног как следует вогнали кирпичи в землю.
— Тяжело? — участливо спросил Латохин, стараясь не расплескать воду из своих ведер: на тропке были ухабы.
Нина усмехнулась:
— Кирпичи на строительстве носить не легче…
— Да, конечно… А почему все таскают ведра руками?
— Где ж теперь найдешь коромысло?
— И то верно… Тепло в вашем сарае?
— Когда протопят, да.
— Кем она тебе доводится, хозяйка?
— Знакомой.
— Чем платишь?
— Платить не плачу…
— А как же?
— Делюсь хлебом. Я получаю больше.
Быть может, только теперь Латохин, много раз видавший Нину и кое-что слышавший о ней, смог представить себе реальнее ее жизнь. Но и сейчас не все ему было ясно.
— Так, так… — проговорил Латохин и продолжал одобрительно: — Смотрю я на тебя — работаешь ты хорошо, стараешься, ведешь себя скромно…
— Ну?.. — насторожилась Нина.
— Здорово работаешь!.. И девчата о тебе хорошо говорят. Что же ты при немцах-то… растерялась? Не сообразила, как и что? Ведь были и партизаны, и подпольщики… Ну, не могла в подпольщики — просто вела бы себя потише. А?
— Рассказали… — проговорила Нина безучастно, отстраняя снисходительно-товарищеское и все же коробившее ее участие Латохина.
— Рассказали, — подтвердил он. — А ты хочешь сказать, что врут?
— Ничего я не хочу сказать, — резко ответила девушка. В тоне ее не было обиды, чувствовалось только желание держаться на известном расстоянии.
Латохин с недоумением смотрел на девушку: его участливость она явно не оценила, он же предлагает, так сказать, руку помощи, но не встречает поддержки…
— Да-а… — протянул он с некоторой несвойственной ему назидательностью. — Жизнь нужно прожить так, чтобы потом ни о чем не жалеть, сказал писатель-комсомолец Николай Островский.
— Проходили, — спокойно отозвалась Нина. — Сочинение даже писали…
— Вот видишь! — заметил Латохин.
— Вижу… — Нина почувствовала, как у нее в носу и глазах защипало, она испугалась, что расплачется при Латохине, и пошла быстрей, быстрей, расплескивая воду.
Сергей хотел окликнуть ее, но Нина сама вдруг остановилась и заметила с вызовом:
— Если вспоминаешь Островского, то хоть не перевирай его слов!
— А я что, перевираю?! — удивился Латохин, простодушно веруя в свою непогрешимость: уж кого-кого, а Николая Островского он знает!
— И еще как перевираешь!
Нина давно уже заметила, что, как только ее сочли виноватой перед другими, она ни в чем, ни в каком споре, не оказывалась права. Ее противники были просто убеждены, что такая и не может быть правой. Не может, и все! Вот и сейчас…
— Так как же тогда сказал Островский? — улыбнувшись, спросил Латохин, задетый за живое. Еще не хватало, чтобы эта девица учила его! И чувство симпатии к Нине сменилось вдруг почти враждебностью. — Как же все-таки сказал Островский, если быть ближе к делу? А?
Нина всмотрелась куда-то в даль, вспоминая.
— Сейчас…
— Жду, жду…
— Вот как он сказал. — Голос Нины не стал сильней, не зазвенел, не изменился, только, пожалуй, стал более проникновенным: — «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое, и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному — борьбе за освобождение человечества». Вот что сказал Николай Островский…
По мере того как Нина вспоминала слова писателя, Латохину все очевиднее становилось, что, выходит, она права, а он нет. Она в споре победитель, а он — побежденный… Он не воспринимал ничего другого, кроме внезапной обиды, казалось ему, совершенно незаслуженной и тем более острой, что исходила от человека, который бы, думалось, и не имел права замахиваться на него. И Латохин бросил:
— Что же ты, так хорошо помнишь слова Островского, а сама — в постель к немецкому офицеру! Так?..
Нина остановилась, поставила ведра и закрыла глаза рукой, словно увидела что-то нестерпимо постыдное.
Латохин сразу же понял: сказал лишнее и, что еще хуже, совершил непоправимое, однако чувство ложного самолюбия не дало ему отступить. Молча прошагал мимо Нины.
Когда он доставал для нее воду, желая хоть немного помочь ей, он и помыслить не мог, что всего через несколько минут после этого оскорбит ее так жестоко.
У Нины безвольно дрожали губы, она делала все, чтобы не закричать, не застонать… Когда Латохин скрылся в темноте, у нее сорвался вопль отчаяния:
— О-ой!..
Не помня как, дотащила ведра до сарайчика и, увидев котелок и несколько картофелин, приготовленных тетей Машей, все-таки смогла осознать, что должна сесть и почистить их для ужина. Быстро поставила ведра, накрыла фанерками и взялась за нож с деревянной ручкой.