в магазине. Но хлеба еще было вдоволь, и это утешало людей, вселяло надежду, что так будет до конца войны. Ведь хлеб — это главное. Даже самый богатый дастархан без него выглядит нищим. Можно обойтись без чая и сладостей, без мяса и масла, но без хлеба не проживешь.
В районе появились эвакуированные: люди, кого фашисты лишили крова. Их по одной-две семьи размещали в кишлаках, и поскольку у них почти ничего не было, колхозы выделяли необходимое для сносной жизни. Но самое страшное, чем напоминала о себе война, — похоронки, которые узбеки сразу окрестили «кара хат» — черные письма. То в том, то в другом доме города и окрестных кишлаков все чаще стали раздаваться плачи женщин по погибшим. Эти «плачи» в сознании Пулата ассоциировались с тем, что было в Каратале, когда застрелили Кудрата. Голоса женщин были истошными, на самых высоких тонах. Они собирались всем кишлаком и плакали так, что сердце пронзала непонятная боль, точно кто-то сжимал его со всех сторон, сжимал беспощадно и жестоко. В такие дни Пулат сам садился за штурвал, работал с остервенением, трактор тарахтел во всю мощь, казалось, что он пытается отгородиться от плача грохотом мотора, но голоса женщин прорывались и сквозь него, угнетали и вносили сумятицу в душу. «О, аллах, — мысленно обращался он к богу, — ты столько горя ниспосылал на мою голову, и я стойко перенес его. Смилуйся, пожалей меня и мою семью, сделай так, чтобы сынок мой пережил меня и свою мать, как и положено от природы. Старики должны уходить раньше молодых, и пусть это правило, установленное тобою же, не обойдет и меня с Мехри!..»
Перед октябрьскими праздниками Истокин пригласил Пулата к себе в кабинет. Расспросил о семье, о сыне, ответил на вопросы Пулата. Словом, разговор начинался по традиции.
— О Борисе ничего не слышно? — спросил Пулат.
— Получили весточку, — радостно ответил Истокин. — Был в окружении, а теперь в партизанском отряде.
— Ну, вот видишь, — улыбнулся Пулат, — я же говорил, что обойдется. Так и вышло. Ксения-опа знает уже?
— А как же? Отошла. За один день снова помолодела.
— Сердце матери в сыне, Мишавой.
— Что творится… Почти до Москвы дошли, сволочи! Но ничего, сто с лишним лет назад Наполеон тоже дошел, даже взял ее, а потом… еле ноги унес! Наш народ нельзя поставить на колени.
— Конечно, — согласился Пулат, — если сорок родов породнятся, им никаких врагов не бояться.
— Вот это ты верно заметил, — сказал директор. — Именно сорок родов! Но нас еще больше, брат. На стольких языках говорят советские люди, а сердцем они едины. Ну, ладно, скажи-ка мне, Пулатджан, не надоело тебе мотаться от бригады к бригаде, а?
— Это моя работа, и я привязан к ней, как лошадь к колу, — ответил Пулат.
— Дирекция и политотдел МТС решили доверить тебе очень важное дело. Сам знаешь, вместо ушедших на фронт работают мальчишки, птенцы. Их надо учить, помогать советом, показывать. Справишься?
— Какой из меня учитель, Мишавой? Сделать что, куда ни шло, а учить… грамоты маловато.
— Зато опыта не занимать, Пулатбек. Ты минуту постоишь возле трактора и уже знаешь, чем он болен, верно? Верно, — сам себе ответил Истокин. — А это уже немало. Будешь заведовать мастерскими. С завтрашнего дня.
— Да вы что, директор-бобо, — взволнованно произнес Пулат, — пошутить решили? Какой из меня зав? Я тракторист и хочу остаться им.
— А кто, по-твоему, будет решать, качественно отремонтирован трактор или нет, а? Я? Я — агроном. Как не крути, кроме тебя некому занимать эту должность. Кстати, что Саодат делает? Она ведь закончила семь классов?
— Да. Сидит дома, а что?
— Надо на работу устраивать ее.
— Зачем ей это, Мишавой? Моего заработка вполне хватает.
— Да разве речь об этом?! — с досадой произнес директор.
— О чем же тогда? — удивился Пулат.
— Рук не хватает, понимаешь? Сам, видно, заметил, что до сих пор вместо Сиддыка твоего некому работать.
— Разве девочка сможет выполнять такую работу? — воскликнул Пулат. — Там голова нужна, а у женщин… волосы длинные, а вместо мозгов — саман.
— Ты рассуждаешь, как феодал, — нахмурился Истокин, — хуже еще, как мулла! Женщины, если хочешь знать, в сто раз аккуратнее нас с тобой и добросовестнее. Так что выкинь из головы такие мысли, веди дочь в МТС, пусть учится на токаря. Я уж не предлагаю ей учиться на тракториста, малость лет ей не хватает. Нечего ей сидеть дома, когда вся страна работает! Между прочим, тебе же легче будет.
— Гм. Лишними заботами, что ли?
— Она грамотна. Поможет наряды выписывать…
— Я пойду, отаджан, — сказала Саодат, услышав об этом. — Многие мои подруги хотят стать трактористками, чтобы за братьев своих работать, а я ведь тоже не хуже их!
— И, как мужчина, будешь носить штаны? — с испугом спросила мать.
— Комбинезон. А косы буду убирать под платок, чтобы не зацепило.
— Гм. А это откуда тебе известно? — спросил Пулат у дочери.
— Сиддык-ака говорил. Он мне показывал, как устроен станок, даже работать разрешал.
— Правда, — подтвердил ее слова тога, — Саодат все время пропадала возле брата, и директор-бобо часто видел это.
— Имей в виду, — предупредил дочь Пулат, — наряды мне будешь писать.
— Буду, если научат, отаджан…
«Молодец, сестренка, — написал в очередном письме Сиддык. — Ты поступила, как дочь настоящего рабочего. Только, раз уж стала работать, вступай в комсомол…» Он сообщал, что учеба у него идет ускоренными темпами, неделя сжата в час, а час — в минуту.
Когда Сиддык был дома, Мехри часто по утрам провожала на работу и сына, и мужа. И глядя вслед им, всегда радовалась. Рослые, крепко сколоченные, они ей казались столпами, на которых держится ее счастье. И теперь она провожала двоих. Только вместо сильного сына рядом с отцом вышагивала тонкая, как лоза, дочь, в большом, не по росту, синем комбинезоне.
В середине декабря Сиддык прислал письмо, где делился своей радостью с родителями. «Мне присвоили звание младшего лейтенанта, отаджан. На петлице моей один кубик. Сегодня всем училищем выезжаем на фронт. Наконец-то, отаджан! Наступил и наш час. Если бы знали,