Татьяне был неприятен весь этот разговор, но было в нем и что-то важное для нее. А ведь Федор прав. И он пришел к ней на помощь своим жизненным опытом. Он умный и волнуется из-за нее. Она сказала Уле:
— Никакого суда не будет.
— Твое мнение еще не решающее. — Уля упрямо стояла на своем. — Ты забыла, что из-за этого хулиганья простояла бригада. И вообще все произошло на производстве.
— Я завтра пойду в горком, посоветуюсь, — сказал Федор. И с возмущением добавил: — Речь идет о чести человека, а ты лезешь со своим простоем.
— Все обстоит проще. — Горячность Федора была непонятна Татьяне, но его защита была ей приятна. —Какой может быть суд, если я буду молчать? — И, не желая выслушивать назидания Ули — ведь она обязательно начнет говорить о трусости, непринципиальности и что-нибудь еще из набора ее обычных рассуждений, — вышла на улицу.
Осеннее утро было солнечным, свежим, окропленным росой. Каждая капелька играла, сверкала и переливалась на солнце то отблесками сиреневой радуги, то жемчужиной, притаившейся под кленовым листом. И как ни мала была эта росинка, ее наполняла жизнь, невидимая для глаза, возникшая и существующая, как все живое, по законам своего мира.
Теперь, когда Татьяна твердо решила пренебречь своей обидой, к ней вернулось чувство прежнего превосходства над Князевой, а вместе с этим чувством — гордое презрение к тому, что о ней подумают те, кто слыхал или знает, как ее обозвала Верка. Да и что ей до комбината, когда, возможно, очень скоро она станет инспектором горторготдела. Инспектор Татьяна Тарханова! Ничего звучит. Надо купить белую шелковую кофточку. Это строго и нарядно. Она вышла на главную раздольевскую улицу и, не заходя домой, свернула на шоссе. Сзади ее окликнули. Она обернулась и увидела Матвея Осипова.
— Ты куда, Танюша?
— Никуда. — Татьяна замялась. — На базар. Хочу с получки прифрантиться.
— Тогда по дороге, я в партком.
— В воскресенье?
— Надо составить историческую справку.
— Вы историк? Ах, да, я совсем забыла, скоро столетие комбината. А не можете вы заняться этой историей с Князевой?
— Мне Уля рассказывала.
— Улька хочет, чтобы Князеву судили. А я считаю, что не надо.
— Без твоего согласия суда не будет. Но давай говорить откровенно, не боясь правды: чего ты этим достигнешь? Избежишь нескольких неприятных минут, и только. А хулиганье осмелеет. Оно поймет, что ты их боишься. Тебе проходу не станет. Подумай еще вот о чем. Ты видела, вчера по цехам проходила экскурсия девушек. Не все из них пойдут учиться дальше, кое-кто поступит работать на комбинат. Так вот: ты бы хотела, чтобы кого-нибудь из этих девушек так же оскорбили, как тебя? Да это еще куда ни шло, дай распоясаться хулиганам, еще не то сотворят.
— Но я-то тут при чем?
— Ты пойми, Таня, вот что. Кто такая Князева? Кто Крюков? Они не враги, а вредны. Мы боремся с хулиганством на улицах, а здесь, на производстве, оно не только опасней, но имеет совершенно другие корни. Я бы даже не назвал это хулиганством. Это нечто сложнее. Такие, как ты, Тарханова, как Уля Ефремова, — это новые рабочие, интеллигентные, что ли... Возьмем самое простое — ваше внешнее поведение. Всем своим обликом вы чужды таким, как Князева и Крюков. И они это чувствуют. Они сознают ваше превосходство. И в знаниях, и в культуре. И это рождает желание чем-то досадить вам, даже вытеснить из цеха. Что это? Хулиганство? Нет. Хулиганство — это бесцельное озорство. А здесь вы имеете сознательное или бессознательное — это неважно — стремление отстоять самые худшие нравы, нежелание самим подчиниться требованиям, которые с каждым днем все больше и больше предъявляет к человеку социалистическое предприятие. Понятно тебе, в чем суть дела?
— Я не могу. Не могу я. Стыдно.
— Я же тебе сказал: ты против суда — значит, суда не будет. Важно, чтобы ты поняла все.
— Понимаю, но не могу.
Базар в этот воскресный день бурлил. Особенно было людно на так называемой барахолке, где торговали в те последние годы первой половины века заграничной пудрой и отечественным дегтем, коверкотовыми костюмами и поношенными гимнастерками. Тут было все: обувь и платье, шерстяные свитеры и прозрачное нижнее белье, полотна известных художников и мазня маляров, предлагавших неискушенному деревенскому жителю на фоне неуклюжей беседки и голубого неба белых лебедей и млеющую от грусти даму. Все тут продавалось и покупалось, имело хождение и ценилось, но особенно — дверные замки, шпингалеты, оконное стекло, куски толя и прочие необходимые для строительства предметы, потому что вокруг Глинска строились разрушенные и выжженные во время войны деревни.
Татьяна медленно шла вместе с толпой по барахолке и неожиданно наткнулась на Санду. Ее светлые, пышно взбитые волосы, скрепленные большим гребнем, выделялись среди цветных деревенских платков и скромных косынок, принадлежащих горожанкам, пришедшим сюда что-то подешевле купить или что-то быстро продать.
Татьяна не хотела встречаться с Сандой. Даже дома она избегала ее, и они виделись лишь за вечерним столом, да и то когда нельзя было улизнуть к себе в сени, за ситцевую занавеску. Нет, она ничего плохого не может сказать о Санде. Не вмешивается в ее дела и вообще держится просто, не навязывает никому своей дружбы. Пусть так. И все равно они чужие. Татьяна уже повернула обратно, но в это время ее заметила Санда. Она пробилась к ней сквозь толпу и, чем-то смущенная, сказала:
— Только не говори отцу, умоляю тебя. Я просто так, пошла погулять по магазинам, ну и заглянула сюда.
— И я тоже, — сказала Татьяна, не понимая, чем так взволнована Санда и почему отец не должен знать, что она была на базаре.
— Ты — другое дело.
— Ну, хорошо.
— Вот спасибо, — обрадовалась Санда. — А тебе я все скажу. Только не смейся, обещаешь? Пойдем!
Она взяла Татьяну за руку, вывела из толпы и, остановившись неподалеку от человека в синем костюме, напоминающего собой не то учителя школы, не то руководителя хора самодеятельности, спросила:
— Ты видишь у него в руке золотое кольцо? Это фармазон. Единственный на весь базар. Да и то приезжий.
— А что такое фармазон?
— Глупышка, неужели ты никогда не слыхала этого слова? Смотри, он держит настоящее золотое кольцо, а когда ты купишь это кольцо и принесешь домой, оно окажется медным.
— Но должна быть проба.
— Она и есть! Но пока ты достаешь деньги, он подменит кольцо. В его руках оно золотое, а в твои попадает медное. Давай купим?
— Медное?
— Меня не обманет.
— Но зачем вам кольцо?
— Ни за чем. Я только попугаю фармазона. Пусть не думает, что он тут хитрее всех. Ты знаешь, для одних удовольствие обмануть других, а для меня — не дать обмануть себя. Только отцу — ни-ни.
Санда отошла от Татьяны и направилась к человеку в синем костюме. Но не успела она подойти к нему, как дорогу ей преградили два милиционера.
— Гражданка, следуйте за нами.
— Почему? Что я сделала?
— В отделении скажут.
Татьяна бросилась через весь город домой. Во дворе, у сарая, отец стругал доску. Задыхаясь, она проговорила:
— Ее арестовали.
Отец понял, кого «ее», и, смахнув с верстака стружку, спокойно, как будто давно ожидал этого, сказал:
— Не уследил я за ней.
Татьяна ощутила что-то похожее на жалость, но не нашла в себе сил подойти к отцу, сказать какие-то очень необходимые сейчас добрые слова.
Дед Игнат и Лизавета были у кого-то в гостях, и, чтобы не оставаться с отцом наедине, Татьяна решила вернуться к Уле. Шла по Раздолью и думала, почему она так спокойно отнеслась к аресту Санды? Ну хорошо, Санда ей чужой человек, она разлучила отца с семьей. Но отец ей близок, а его несчастье оставило ее безучастной, и в эту тяжелую минуту она бросила его одного. Какая она бесчувственная! Невзлюбила Санду и отдалилась от отца, а ведь они ни в чем не виноваты. Они полюбили друг друга. Разве это преступление? Разве за это презирают? Она обвиняла себя в бессердечности и вдруг поймала себя на мысли, что это самообвинение удобно для нее, не причиняет особой боли и в то же время оправдывает в собственных глазах. Но и другое было верно: понимающий свою бессердечность уже сердечен.
В доме у Ефремовых все было тихо и сонно: где-то за пологом в сенях похрапывал после обеда старик Ефремов, да едва слышно с мезонина, из Улиной комнаты, доносились звуки радио. Татьяна хотела пройти наверх, но ее окликнул из своей комнаты Федор.
— Можно тебя на минутку?
Она вошла к нему.
— Я хочу с тобой серьезно поговорить, — сказал он, уступая ей место за своим небольшим письменным столом. — Ты знаешь все о Тоне. Свадьбе не бывать.
— Может, перерешишь?
— Из-за тебя все вышло.
— Я-то тут при чем?
— Я человек деловой и по-деловому, без всяких сантиментов, решил, что мы с Тоней не подходим друг другу. И тебе по-деловому предлагаю: выходи за меня.