— Кроме того самого комфорта, о котором вы говорите, есть еще друзья, любимые люди, призвание, — несмело сказала Ирина Анатольевна. — Разве не в этом смысл жизни? Не в самопожертвовании?..
По тому, как затаенно и с каким внутренним волнением это было сказано, я понял, что это самые заветные и дорогие мысли Ирины Анатольевны, ее спасательный круг.
— Самопожертвование благородно, — начал я, стараясь не сказать неосторожного или обидного слова, — но ведь нужно, чтобы оно приносило пользу. Нельзя жертвовать собой, своей жизнью, своими силами только ради собственного тщеславия или для потехи каких-нибудь скотов… Это уже называется романтика, у взрослых людей она смешна.
Помолчали.
Я невольно поежился, и Ирина Анатольевна встрепенулась.
— Вы совсем замерзли, идите скорее!.. Идите, идите! — И она схватила меня за руку и потащила к больнице.
— А я только разошелся! — сказал я, смеясь. — Я хотел вам сказать…
— Завтра, завтра скажете! — перебила она и сделала это, как мне показалось, очень поспешно. — Нет, — спохватилась она, — завтра у меня… Во всяком случае, марш в постель! Нельзя же выкладывать сразу все свои тайны! — И, смеясь, толкнула меня в дверь.
Я посмотрел сквозь стекло и увидел ее смеющееся, такое милое лицо, и столько было нежности в ее прекрасных серых глазах!..
Но назавтра она в больницу не пришла. Я целый вечер ждал ее, то и дело выходил в длинный коридор, в конце которого у телевизора сидела почти вся больница, выглядывал даже на улицу, но увы!.. Когда уже вовсе стемнело и не стало никакой реальной надежды, я лежал в палате и невольно прислушивался: не раздадутся ли знакомые шаги? Оказывается, я мог уже узнать ее и по шагам! Вот как! Это открытие было неожиданным. Но я вспоминал вчерашний вечер, вспоминал ее голос, ее лицо, глаза и в конце концов так разволновался, точно мне признались в любви.
Когда по телевизору кончился футбольный матч, в палату заглянул Мангасарьян. После операции, после лежания в постели он был бледный, худой, щеки запали, и оттого нос казался еще больше. Видно было, что человек пострадал, помучился, но теперь уже это страдание позади, глаза оживают, в них появляется первый робкий блеск надежды. Ходил он, однако, осторожно, бочком, придерживая живот, словно все еще не доверял заверению докторов о благополучном исходе.
Я подвинулся на койке, и Мангасарьян сел.
— Не пришла сегодня наша доктор, — сказал он, — Почему не пришла? Ты не обидел, нет?
— Нет, — сказали.
— Смотри не обижай, хороший дэвушка, добрый душа, нэжный рука…
Я опять чувствую странное волнение, какую-то даже ревнивую настороженность: без него, что ли, не знаю, какая она добрая да нежная! И, чтобы перевести разговор на другую тему, говорю:
— Вот давно хочу тебя спросить, Миша… Помнишь, ты говорил, что приехал посмотреть Россию. Ну что, увидел, посмотрел?
— А!.. — воскликнул он. — Как не помнить!.. Правда, Россыя, Россыя!.. Что, думаю, за Россыя?.. — Он задумался на минуту, и под красивыми ровными усиками его затаилась улыбка. — Знаешь, — сказал он, — Армения — это моя любовь, это моя жизнь, мой дом, мой отец-мать, и то, что я это люблю, так же естественно, как и то, что я дышу. А Россыя… Знаешь, когда я теперь приеду в Армению и буду глядеть на горы, то я буду знать, что там, за горами, есть Россыя, есть Ирина, есть ты, есть наш санаторий, есть эта больница, где мне операцию сделали, и я буду так думать и буду скучать. Наверное, Андрэй, мне опять захочется вернуться в Россию, когда будет у меня отпуск… Понятно я говорю?
— Понятно, — сказал я.
— Вах, понятно! — воскликнул Мангасарьян. — Ему понятно, а мне самому ничего не понятно!.. Я говорю так, потому что мне слов мало, слов не хватает, а ему понятно!..
Тут дверь в палату открылась, но почему-то долго никто не входил, и эта минута ожидания была такая мучительная, что я даже приподнялся в кровати. Да и Мангасарьян тоже устремился весь туда. Но в палату вошел мой сосед с рукой на перевязи. И мы с Мангасарьяном взглянули друг на друга и рассмеялись.
Не пришла Ирина Анатольевна и на другой день, а тут уж я выписался из больницы и вернулся в санаторий. День был серый, тоскливый, а может быть, мне это только так казалось, потому что в санатории уже не было тех людей, с кем я сдружился, не было ни балагура Спивака, ни Жени, ни Мангасарьяна, да и вообще знакомых лиц было мало уже, в моей палате и за обеденным столом в столовой сидели все чужие, напыщенные, как мне казалось, люди, и на меня они посматривали чуждо, с подозрением. А у меня не было охоты ни заводить новые знакомства, ни вообще разговаривать.
Варвара Васильевна, раньше такая вежливо-холодная и строгая, сейчас встретила меня как дорогого гостя, повела в свою комнатку, говорила, как я хорошо выгляжу, угощала чаем, благодарила, и я сначала даже не понял, в чем тут дело, — думал, что это она мне так рада, моему возвращению. А когда она опять заговорила о своем сыне Коле, о том, какой он умный да добрый, а тот случай, мол, недоразумение, и если я хочу, то он сам может прийти и извиниться, — когда она об этом заговорила, вид у нее сделался жалкий, виноватый, и я увидел, что, по сути дела, это недалекая и обыкновенная женщина, что то, о чем я думал с таким восхищением, есть только внешняя форма поведения, выработанная долгим общением с праздными, высокопоставленными отдыхающими, а больше ничего.
Я опросил, где же Ирина Анатольевна.
Оказывается, у нее заболела дочка и Ирина Анатольевна дома.
— Вот как — дочка! — вырвалось у меня.
Но Варвара Васильевна ничего не заметила. Я сказал, что хотя мой срок еще и не кончился, но я уезжаю.
— Может быть, даже сегодня вечером. Или завтра утром, — добавил я.
Разумеется, возражений никаких не последовало. Варвара Васильевна утратила ко мне всякий интерес.
Я простился и вышел. Потом получил чемодан в камере хранения. Старушка, заведовавшая этой кладовкой в конце коридора, на мой вопрос, где найти Ирину Анатольевну, живо и толково все объяснила: в деревне, как пройдешь магазин, по правую руку будет колодец с журавлем, и от этого колодца первый дом.
— Дом заметный, — сказала старушка и пояснила: — Отец-то у нее двадцать лет председателем колхоза был, а теперь вот который год болеет…
Впрочем, я, может быть, и не пойду никуда. Собрал вещи. Не хватало только моего красивого галстука.
В ожидании вечера и от нечего делать пошел бродить по парку. Обошел вокруг пруда, постоял у того места, где когда-то купался и где впервые увидел ее.
У берега ветром набило листьев, и казалось, что по этому ковру из листьев можно ходить.
Посидел на лодочном причале. О чем-то думал, а о чем — и не пойму. Бывают такие минуты растерянности и тоски без всякого повода.
Потом пошел куда глаза глядят, а ведь уже смеркалось.
Но ведь я знал тут уже все тропинки, так что заблудиться не могу. В конце концов ноги принесли меня к знакомой деревне. Кое-где в окнах уже горели огни, а магазин был на замке, и над высоким крылечком горела лампочка. На крылечке сейчас никого не было. Я прошел дальше. Куда я шел? Зачем? Я и сам не знал. Конечно, втайне я хотел встретить Ирину, Ирину Анатольевну. Целый день я бродил именно с этой надеждой. Мне хотелось только попрощаться, только поблагодарить за заботу и сказать: «Прощайте, не поминайте лихом!..» Да, только попрощаться. И вот эта надежда привела меня сюда.
Я останавливаюсь возле колодца, даже зачем-то заглядываю в ведро, словно хочу пить. Но пить мне не хочется, я просто собираюсь с духом. Вот он, тот дом! Ничего заметного, правда, я в нем не нахожу, самый обычный дом для этой деревни, только, может быть, наличники на окнах резные, весело разукрашенные. Но в темноте не особенно разглядишь.
Я прохожу мимо палисадника. А вот и калитка. Но стоило мне остановиться, только задержать шаг, как во дворе залилась лаем маленькая собачка. Я даже не сразу и разглядел ее в темноте. Но лаяла она звонко. Что было делать? Поскорее уходить прочь? Но тут, слышу, стукает дверь, кто-то выходит из дома. Собачка, ободренная чьим-то присутствием, лает еще пуще, а я стою у ворот как истукан. Не бежать же в самом деле! Да и что такого? Ведь я, если на то пошло, хочу только спросить, где мой прекрасный галстук, не могу же я ехать домой без галстука!..
— Кто там? — раздается знакомый голос. — Шарик, перестань!..
Собачка тотчас смолкает, и вот в наступившей тишине… в наступившей тишине я сначала кашляю, а потом говорю:
— Добрый вечер, Ирина Анатольевна…
Молчание.
Ну что ж, пришла минута говорить «до свидания» и поворачивать обратно. Нет, не «до свидания», а «прощайте». Вот именно, «прощайте»! Но у меня не поворачивается язык. Кажется, он прилип к нёбу. Кажется, я вот-вот закричу. Но я опять сдерживаю себя, хотя только что это казалось невозможным. Нет, все возможно. Ведь я прекрасно умею владеть собой, за это меня особенно ценят, а Василий Васильевич просто души не чает! «Молодой, а смотрите, какой выдержанный!..» Признаться, мне смешно, однако я делаю очень серьезный вид. Почему? Да потому, что я вовсе никакой не выдержанный, просто то, о чем идет спор (мало ли о чем!), мне совершенно безразлично, вот и все. Ну, не то чтобы безразлично совсем, но просто я понимаю всю бесполезность споров или там дебатов, как угодно. А кроме того… Кроме того, каких-либо бесспорных истин я не знаю, и если я отвергаю одно просто потому, что оно мне не нравится, то это не очень серьезно, это ребячество, это надо держать про себя, короче говоря, молчать. Молчание — оно ни к чему не обязывает. Или пустая болтовня! Пустая болтовня — это прекрасная форма молчания, это, можно сказать, высшая форма, и ей владеют только артисты своего дела, да, только артисты, и за одно это я их уважаю. Впрочем, сам не знаю, уважаю или нет. Иногда мне кажется, что презираю. Но на презрение должно быть право, должны быть заслуги, а их у меня нет. Однако я тут же и не согласен с этим, то есть не согласен сам с собой! Какие нужны еще права? Разве для того, чтобы дышать, нужно какое-то право?! Все эти права даются одним тем, что я родился и живу! Вот и все права! Впрочем, если подумать… Нет, не знаю, я ничего не знаю! Я не знаю, что сказать Ирине Анатольевне, кроме «прощайте». И она, видно, тоже не знает. И вот мы стоим: я здесь, за калиткой, она там, на крылечке. Мы смотрим друг на друга и молчим. Может быть, мы забыли все человеческие слова? Или что такое?.. Почему я не сделаю первого шага? Но куда и зачем? Но ведь я… я… Нет! Впрочем, не знаю, надо подождать, помолчать, там будет видно.