За сопками, за перевалом (дорожники все-таки потрусили песочком, и Коля смело гнал свой «ЗИЛ»), открылась деревня. Не деревня, собственно, а рабочий поселок по официальному статусу: пять тысяч жителей. По европейским масштабам — городок. И немалый. Но все же деревня — куда денешься. Разбросанная: из конца в конец час пешего хода.
Брат Константин встретил их у калитки дома, выскочил на шум мотора, догадался. Почерневший, щеки запали, в усах — седина (вроде бы Артамонов не замечал ее раньше). Сейчас он выглядел на все свои сорок, хотя обычно ему давали меньше.
Зашли в дом.
— Братуха, — тихо сказал Константин. — Извини, что с этого начинаю… Водки не привезли? Запеклось все, — он, скривившись, помял горло.
— Водки нет, Костя. Мы же рано выехали. А денег — куча.
Артамонов, правда, приехал с деньгами. Как раз перед этим перечислили ему аванс за одну небольшую книжонку. Он сбегал вчера в сберкассу и снял почти все, что там оказалось. Оставил маленько на хозяйство. Думал из этих денег послать сколько-нибудь матери. Он ей регулярно не помогал. Изредка с какого-нибудь гонорарa, высылал сразу сотни полторы-две. Стыдился, что мало. И еще больше стыдился, когда мать потом, при встрече, говорила ему: «Сынок, да зачем ты? Такие-то деньжищи! У тебя своя семья, да Михаилу еще помогать надо…» Для нее это были «деньжищи». Господи! В магазин они пошли вместе: еще не было одиннадцати, и Артамонову могли не отпустить, а Константина все здесь знали.
— С девчонками-то как управляешься? — спросил по дороге Артамонов.
— Соседка забегает. А в основном все на Тайке, — это он говорил о старшей своей, семикласснице. — Хорошая девка растет. Не знаю, что бы делал без нее.
И еще спросил Артамонов настороженно:
— Костя… Когда это случилось?
— Вчера утром. Я на часы не поглядел — не до этого было. — Он стал рассказывать подробности, которые не успела сообщить Артамонову сестра: — Она ведь сюда приехала, чтобы в больницу лечь. У нее в последнее время ноги опять начали отказывать — тромбофлебит разыгрался. Надо было в стационар, а у Таськи там ничего не получалось: нет мест, подождите. А тут наш главврач, Володя, — молодой парнишка, но толковый, — говорит: «Константин Петрович, везите бабу Кланю (он ее хорошо знал), везите — я ее у себя положу». Ну, созвонились. Борька дяди Васин запряг своего «жигуленка», притартал ее сюда… Думаешь, легла она? Фиг! «Пока Александру не выпишут — не лягу и точка». И, конечно, к плите… — Константин помолчал. — Девятого утром — я спал еще (устряпался за эти праздники, провались они!) — поднялась раньше всех, напекла оладий, девчонок разбудила, меня, накормила всех. Стала уговаривать меня поросенка резать: давай, мол, пока выходной. А то завтра опять закрутишься… И вдруг ей плохо сделалось. Я скорую вызвал — у меня телефон теперь дома… Ты знаешь, она еще сама до машины дошла… А не довез я ее буквально двести метров. Тряхнуло на какой-то ямочке, она захрипела, глаза закатились — и все! В считанные секунды…
Еще они прошли молча.
— Все-таки, Костя, хотя бы примерно… во сколько? Константин подумал:
— В девять где-то… в полдевятого. Не раньше.
— Так, — сказал Артамонов. — Значит, верно — будил.
Костя не понял, о чем он. Да и не услышал, наверное.
— Тебе отец снится? — спросил Артамонов.
— Редко. Артамонов усмехнулся:
— Меня выбрал.
— А что?
— Приходит, — сознался Артамонов. Не сказал: «Живет во мне», — как называл это сам. Сугубый материалист Костя (ему учительство предписывало быть материалистом) такой формулы не понял бы. — И вчера приходил. Как раз в это время. Я отчего у тебя и допытываюсь — когда?..
«Меня выбрал», — думал Артамонов. Даже, вроде бы, с какой-то гордостью думал. И догадывался теперь — почему. Отец любил его, старшего сына, больше других детей. Хотя никогда не говорил об этом. Да что не говорил: он его по голове за всю жизнь не погладил. Но Артамонов знал про отцовскую любовь, чувствовал ее. Уже когда сам стал взрослым мужчиной, отцом, приезжая к родителям, где-нибудь за столом, среди общего разговора, обернувшись к отцу, вдруг ловил на себе остановившийся его взгляд: отец, забывшись, любовался сыном, и Артамонову даже неудобно становилось — за что?
Отец, когда заболел и признали у него рак желудка (но ему, конечно, не сказали), на операцию и то не согласился без совета с Артамоновым. Артамонов тогда специально приехал, долго разговаривал с врачами. Те отпускали отцу месяца два. Если без операции. А если, мол, прооперировать — есть шанс, что протянет и несколько лет. Кто их поймет, эскулапов этих.
Артамонов посоветовал: «Соглашайся, батя».
А рак-то оказался неоперабельным. Отца зашили, сказав: вырезали у тебя, дядя, язву — будь спокоен. И он после этого жил еще восемь месяцев. Последние три, правда, уже не поднимался с постели.
Артамонов потом исказнил себя: ведь на лишние муки обрек отца своим советом! Умом понимал, что не виноват, что сам цеплялся за этот последний шанс. А все равно. И много лет спустя, стоило ему вспомнить тогдашнее свое твердое: «Соглашайся, батя» (они сидели на скамеечке в больничном дворе, и отец смотрел на Артамонова с такой верой, будто он, если не бог, то, по крайней мере, академик), — стоило лишь вспомнить — и Артамонов прямо стонал от боли.
Через дорогу, в мастерской, мужики ладили гроб. То ли это мастерская была, то ли жилой дом, то ли все вместе: Артамонов заглянул туда, да так ничего и не понял. В общем, брат сказал, что распоряжение насчет гроба председатель поселкома еще с вечера отдал.
Артамонов вздохнул: мужички-то после праздников.
— К обеду хоть успеют?
— Должны бы, — неуверенно пожал плечами брат. Он понял, о чем думает Артамонов. — Если затянут, то по этому серпантину, в гололед… темнеет теперь быстро…
— Вот именно, — согласился Артамонов. — А может им это… подремонтировать здоровьишко?
— Что ты! Тогда совсем хана: попадают — краном не поднимешь.
Мужики к обеду, конечно, не успели.
Артамонов нервничал, несколько раз заходил в мастерскую — в расчете хоть присутствием своим их подстегнуть, глаза помозолить. Ни хрена! Трое мужиков ползают с утра вокруг пяти досок, крутят их, кромсают, вымеряют чего-то, лаются между собой. Курят только дружно и подолгу. Да у них там четвертый еще был, здоровый парень, полунемтырь. Этот один что-то делал.
Заскакивал Коля Тюнин, прямо спрашивал;
— Ну, долго еще будете копаться?
— Щас вот, погоди, наладит, — кивали мужики на немтыря.
Немтырь, стоя на коленках, возился с электрофуганком.
Электрофуганок у них, видишь ли, барахлил, а так они, ручками, ничего уже не умели. Или не хотели. Мастера!..
Артамонов удивлялся (уже который раз в жизни приходилось этому удивляться): куда же подевался деревенский мужик? Тот самый — сметливый, ухватистый, додельный, который, если надо, умел и с топором, и с долотом, и с шилом управиться, если даже ни плотником, ни сапожником при этом не был?.. Ну что это вот — сидят… трясуны какие-то полуживые.
Да, впрочем, разве только в деревне он исчез? А в городе… Нет, правы, наверное, женщины в своем коллективном презрении к обессилевшему, ни на что не годному, траченому мужицкому полу.
С женой Артамонова, женщиной, в общем-то, спокойной и не лишенной чувства юмора, один раз на этой почве прямо-таки припадок случился. Она вдруг открытие для себя сделала. Ну, не открытие — а укрупненно, сконцентрированно увидела это стремительное деградирование. Бывают такие моменты.
Возвращалась она вечером с работы. Маленько подзадержалась, но не спешила: пройдусь, думает, хоть полдороги пешком, подышу. В магазин там какой-нибудь заскочу — может чего «выбросят». А дело было в пятницу. И, конечно, на улице уже полно пьяни. И на улице, и в трамваях, и возле магазинов. Успели уже остаканиться. Она раньше про это не то чтобы не знала, а как-то внимания не очень обращала. Ну, как бывает: идет человек — «асфальт изучает», о своем думает, глаза у него «вовнутрь» повернуты. А тут она глаза подняла и все это у нее, так сказать, сфокусировалось. Да ладно бы, просто выпившие попадались. Другой человек выпьет, оживится хоть на время, разрумянится, шагает орлом. А тут все подряд такие, что уже нос в воротник и ни тятя ни мама. Вдобавок, один алкаш на нее в трамвае навалился, как на подпорку, и она две остановки на плече его везла — чуть не стошнило ее.
Вылезла она из трамвая до предела взбешенная. «Что же это такое?! — думает. — Где же мужики-то?! Где мужчины настоящие?.. Ау!..»
Подходит к своему дому, к девятиэтажке. А надо сказать, Артамоновы получили квартиру в доме, который, когда к сдаче готовился, был объявлен домом «с улучшенной планировкой». Хотя все «улучшение» свелось к тому, что ванну от туалета отделили. Но из-за такой рекламы — «с улучшенной планировкой» — в дом понабилось много разных умельцев всю жизнь менять «хорошо» на «получше».