Встали два генерала с двух сторон, говорят:
— Слушай, Маркел Семеныч; на хлеб цена, на овес цена. Хочешь?
Смотрит Сенин хорьком из норы, на пороге — смерть мужицкая с косой за плечами.
— Кайся, старик, от Андрона приказ тебе вышел…
Потемнело в глазах, зарябило.
На улице рев, шум, крик.
Закрутились мужики рогачевские, на дыбы встала воля черноземная.
Вбежала сноха со двора, прямо на печку:
— Тятенька, хлеб коммунисты берут по амбарам!
Эх вы, силы мужицкие дуба столетнего!
Эх ты, хлебушка, кровью политый!
Слетел Потугин соколом с печки — долой и семьдесят четыре года. Распрямилась спина стариковская, заиграли ноздри молодецкие. Выбежал с растрепанной головой, увидал топоришко зазубренный.
Стиснул топорище — война!
С одной стороны — генерал, с другой стороны — генерал.
На хлеб цена, на овес цена.
Увидал Андронову шапку с красной звездой — загорелась земля под ногами красным огнем. Заплясали в глазах избы мужицкие, заревели в ушах трубы медные. Наскочил на Андрона, замахнулся топоришком зазубренным:
— Бей!
Увидал Андрон глупую смерть от зазубренного топоришки, рассердился. Отскочил на два шага, выхватил револьвер из кожаного мешочка.
— Стрелять буду!
Блеснули сбоку железные вилы, заревела толпа, оскалились зубы мужицкие:
— Бей!
Выстрелил в воздух Андрон — не хотелось крошить тело мужицкое, а пуля-то — вот она. Сидит на дороге Потугин, пальцами землю царапает. Иголкой вошла в левый бок, укусила мухой в жаркий полдень Андронова штучка.
Несутся мужики из конца в конец, словно лошади степные, невзнузданные. Дымят глаза, налитые злобой, дрожит земля под ногами нековаными.
В казаках генерал поднимается, в Сибири генерал поднимается. На хлеб цена, на овес цена.
— Бей!
Эх вы, силы мужицкие дуба столетнего!
Эх ты, хлебушка, кровью политый!
Размахнулся Тарас Тимофеич лопаткой железной — мимо.
Увернулась Андронова голова с красной звездой.
Грохнулся на спину Тарас Тимофеич, руки раскинул крестом по дороге. И его мухой укусила маленькая пуля, попавшая в лоб.
Война так война!
Гонят Гришку Копчика с деревянной ногой по большой рогачевской улице, словно волка пятьдесят собак. Видит Гришка смерть свою от мужицких рук — забежал во двор к Андронову отцу. А Михаила и дверь на крючок. Скоблит Гришка запертую дверь в испуге смертельном — нет спасенья. Бросился на крышу — нога деревянная сорвалась.
Смерть!..
Навалилось на Гришку десять мужиков самых здоровых.
Рвут Гришкино тело в двадцать рук.
Топчут Гришкино тело в двадцать ног.
Затоптали вместе с Гришкой и Трифона Самойлыча, попавшего вниз.
Война так война!
Забежал Прохор Черемушкин с вилами железными в исполком:
— Бей!
Поддел Карла Марксова в переднем углу и понес, будто сноп ржаной. Грохнул на улице оземь — пляши! Пляшет Рогачево село, свищет, гудит, кувыркается. Разорвали пополам и Аннушкин флаг, разорвали пополам и Андронов флаг. И еще пополам и еще пополам — ленточки сделали. Сорвали со стены земельный декрет, продовольственный декрет, бабий декрет.
— Топчи!
На хлеб цена, на овес цена.
— Вали в райпродком!
Поймали на улице Яшку Мазлу.
— Кайся!
Увидали Аннушкину избенку:
— Жги!
Увидали Михайлину избенку:
— Поджигай!
Загорелись две избенки в двух концах, высунули языки из черных соломенных крыш.
Поднялись на них волосы багровые, полились слезы огненные. Мечется Михайло с ведерком пустым, бегает бабушка Матрена с сундучком Андроновым вокруг. Некому добро тащить, некому насос наставлять. Выбежал со двора меринишка с красной лентой в хвосте, фыркнул, махнул вдоль по улице. Бежит из ворот курица черная, шею вытянула, крыльями хлопает.
Смерть!..
Вспыхнули крыши соломенные там и там, ударили топоры по наличникам, зазвенели стекла в окнах звоном пронзительным. Вылезли на улицу колоды дубовые, сундуки с крышками оторванными. Полетели из окошек разбитых иконы, кадушечки, ведра, тулупы, скамейки, кровати, чугуны, хомуты, ухватья.
Скачут бочки пожарные. Гремит насос с кишкой неработающей. Воют бабы. Воют собаки. Ржут лошади. Крик. Стон. Шум. Рев. Война так война.
Улегся ветерок, успокоился. Пошумели воды поднятые, легли в берега. Вышел месяц темной ночью, одиноко глядит из черного облака на поля пустынные, на деревни дальние, на деревни ближние. Торчат трубы обгорелые, слышатся жалобы тихие.
Не Мамай прошел — рать мужицкая, с вилами острыми, с топорами зазубренными.
Скорбь.
Стоит Андрон на пепелище отцовском, крепко сжимает голову, платком перевязанную. Лежит дорога дальняя, непосильная. Давит горе мужицкое, заливают сердце слезы и жалобы. Вперед зовет дорога трудная: через жалобы тихие, через трубы обгорелые, через черное горе мужицкое.
Низко падает голова, платком перевязанная, болью тяжелой виски распирает.
Не жалеть нельзя и жалеть нельзя…
1922