– У вас гривенник есть? – спросила я.
– Есть, но я руками не могу пошевелить.
Распираемая людскими телами коробка троллейбуса казалась хлипкой, ненадежно тонкой. Она тряслась и дрожала на разгонах, едко дребезжали стекла, и тонко вибрировал под ногами пол. Было ощущение, что этот плексигласовый ящик просто надет на нас.
– Контролер не поймает? – озабоченно спросил Ларионов.
– Но если вы не можете достать гривенник, он ведь тем более не достанет свой жетон, – заметила я.
– Я думаю, у контролеров есть тренированность на толкучку, – рассудительно сказал Ларионов и добавил удивленно: – Странная все-таки работа – душиться, толкаться, ловить…
Тут я его вспомнила. Мы сейчас стояли лицом к лицу, тесно прижатые толпой друг к другу, как когда-то давно на даче в танце, но раньше я не могла его вспомнить, потому что не смотрела ему прямо в глаза – очень странные глаза, с чуть потупленным взглядом, который сначала казался смущенным и лишь немного погодя оказывался невыносимо упрямым.
Ни рассказов его про штурманство, ни про какой-то ролкер, даже внешность его отчетливо не могла припомнить. А вспомнила взгляд. И еще он говорил, что умеет играть на кларнете. Почему? Не помню…
Перед нашей остановкой народ у двери уплотнился, перегруппировался, вспучился – так, наверное, сжимаются и взрываются галактики, – и вышвырнуло нас на тротуар, и, прежде чем я опомнилась, Ларионов выхватил из кармана монету и сунул в чью-то высунутую из салона ладонь.
– Опустите, пожалуйста, за проезд!.. – крикнул он вслед уносящемуся с завыванием троллейбусу.
– Я вижу, вы всегда аккуратно платите за проезд, – сказала я серьезно.
– Ага, – кивнул он. – Плачу. Я вообще порядок люблю…
И смотрел он немного в сторону, будто снова застеснялся своей любви к порядку. Я подумала, что так вот, сильно стесняясь, он за соблюдение исповедуемого им порядка с жены, с подчиненных или обидчика шкуру спустит.
Мы шли по переулку к моему дому, и серый туман над мостовой быстро сгущался в синюю мглу. Было так тихо, что отчетливо слышался сухой шуршащий шелест, с которым падали на асфальт подсохшие кленовые листья.
Чтобы не молчать, спросила, сама не знаю зачем, не интересовало это меня нисколько:
– А ваша жена любит порядок?
– Алена? – удивился он моему вопросу. И развеселился: – Не-ет, Алена никакого порядка не признает…
– Что так? – равнодушно спросила я, лениво продолжая этот никчемный разговор.
– Ну, как вам сказать… Порядок – это определенная равновесная система обязательств и прав… А там, где только возникает запашок обязательств, там исчезает моя Алена… – Он сказал это безо всякой сердитости или досады и снова рассмеялся, видимо, приложив мысленно свою жену к идее порядка.
– А как же уживаетесь?
– Так мы и не уживаемся… Мы ведь врозь живем… Я почти весь год в плавании, на берегу почти не бываю… А Алена живет как-то хаотически-весело.
– И не разводитесь? – спросила я и подумала, что всякого рода семейные неурядицы стали для меня сейчас самой интересной темой.
– Нет, – покачал он своей нарядной фуражкой. – Нам это обоим причинило бы массу сложностей. Алене – значительные материальные потери. А мне, по-видимому, моральные…
– В каком смысле?
– Я же на загранплаваний. Как разведусь, так меня с мостика в два счета турнут. А я только полмира обошел, интересно вторую половину посмотреть. Да и люблю я свою работу…
Полмира обошел! Экий Буцефал. Он меня раздражал своей неколебимой уверенностью в своих незначительных суждениях. А что ей было делать, этой неведомой мне Алене, если он на берегу почти не бывает? Сидеть почти весь год на пристани и дожидаться, когда этот Магеллан пожалует на своем ролкере из второй половины мира? Решила жить хаотически-весело.
И с острой горечью подумала, что Витечку, пожалуй, я бы ждала почти весь год. И еще год. И еще… Только бы вернулся. – Уже в лифте он спросил неожиданно:
– Вы верите в приметы?
– Не верю, – отрезала я. – Я человек несуеверный…
– Не может быть! – застенчиво-уверенно сказал Ларионов. – Несуеверны только попы, мелкие чиновники и могильщики. У них работа без риска…
– А вы суеверный?
– Ну, как вам сказать… В приметы я верю. – Он перекинул с плеча на плечо свой увесистый цветной мешок. – Меня приметы редко обманывают…
– Какая же была у вас примета насчет вчерашней драки?
Он неопределенно хмыкнул:
– У меня была примета не к драке… Да, собственно, это неважно…
Я нажала кнопку дверного звонка, ребята с визгом выкатились мне навстречу, но замерли, увидев Ларионова, и с интересом воззрились на него.
– Познакомьтесь, детки… Это друг нашей Ады, приехал из Одессы…
Сережка протянул ему руку и деловито осведомился:
– Вы моряк?
– Моряк, – кивнул Ларионов. – Штурман…
– А как ваше фио? – продолжал допытываться Сережка.
– Что? – удивилась я. – Что такое «фио»?
– Фамилия-имя-отчество! – сообщил Сережка. – В журналах, вообще в списках есть такая графа – «ФИО»…
– Мое фио – Алексей Петрович Ларионов, – усмехнулся гость. – Можно просто Алексей…
– А меня зовут Сергей…
– Так я тебя, Сергей, помню… Ты тогда, правда, был поменьше… На даче у Ады я вас всех видел… И Маринку, и папу твоего…
Истомившаяся молчанием Маринка обрадовалась, что ее включили в круг собеседников, и сообщить ей хотелось, конечно, что-нибудь значительное. Она и сказала приподнято-взволнованно:
– Мам, нам Галина Лаврентьевна сказала, что нас приняли в общество охраны памятников. И велела принести завтра двадцать копеек – удостоверение будут давать…
Сережка ехидно спросил:
– А ты за бесплатно памятники охранять не можешь?
– Нет, нет! – заволновалась Маринка. – Нам удостоверения давать будут!
– А фотографию не надо сдавать на удостоверение? – ехидно-серьезно расспрашивал Сережка. – А то ты по растяпству своему потеряешь удостоверение, и кто-нибудь вместо тебя незаконно будет памятники охранять.
– Галина Лаврентьевна ничего не говорила про фотографию, – растерялась Маринка. – Она только про двадцать копеек сказала…
– Ну, тогда твое дело швах, – лицемерно сочувствовал Сережка.
– Отстань, Сергей, – засмеялся Ларионов. – Я прямо сейчас сделаю тебе фотографию на удостоверение. И не простую, а цветную…
Мы недоверчиво уставились на него, а Ларионов положил на пол мою сумку, цветной мешок, скинул на вешалку плащ и взял у меня из рук фотоаппарат.
– Маринка, знаешь, что это такое?
– Фотоаппарат. Но карточки…
– Будут, будут тебе карточки, – обнял ее за плечи и уверенно повел в гостиную, будто сто раз бывал у нас дома. – Это, Маринка, аппарат, да не совсем обычный. Называется поляроид…
Он усадил ее на стул, а мы с Сережкой с любопытством следили за ними. Я опасалась, как бы он не выдумал какой-нибудь глупой шутки, вроде вылетающей из объектива птички вместо фотографии. А он серьезно спросил ее:
– Слушай, если тебе нужно фото на такой важный документ, может быть, наденем тебе мою фуражку? Все-таки ты природу будешь охранять…
– Не природу, а памятники, – поправила Маринка, но идея ей явно понравилась, она с охотой нацепила его фуражку, сдвинув чуть на затылок.
Ларионов быстро открыл футляр – обычный крупный фотоаппарат. Навел резкость, а Сережка бормотнул завистливо под руку:
– Темно здесь, ничего не проработается…
– Проработается, – уверенно сказал Ларионов. – Маринка, смотри на меня, головой не тряси, не моргай – выдержка большая, а то будешь на снимке, как сонная курица…
Нажал на кнопочку, короткая ослепительная вспышка блица, шуршащий картонный шорох, и откуда-то из-под аппарата выползла квадратная карточка.
– Прошу, фото готово, – протянул Ларионов Маринке карточку.
– Так тут же ничего нет! – разочарованно воскликнула она.
– Как говорит мой боцман: годи помалу! Ждем минутку…
Середина белой пластмассовой карточки стала наливаться мутью, как будто заливало ее киснувшее молоко, в ней появилась голубизна и прозелень, еле заметный вначале цвет стал постепенно набирать силу и глубину. Из туманных разводов цветового хаоса появились отчетливые линии, и вдруг в центре пластинки вынырнуло Маринкино серьезное лицо в фуражке. Ее смешная рожица словно выплывала к нам из глубины морской воды: появились удивленные глаза, сжатые строго губы, кокарда. Из сумрака небытия возникла она натекла сочным цветом, появилось ощущение пространства и тепла.
– Во зыко! – ахнул Сережка. Два бессмысленных кошмарных слова выражают максимальный восторг, высшую категорию качества: «Зыко!» и «Зыровски!». – А мне можно?
– На, работай! – протянул ему поляроид Ларионов. – Учти, в кассете десять снимков, распорядись с умом…
Я на кухне высыпала на стол из мешка присланные Адой фрукты. Огромные алые яблоки, золотисто-желтые длинные груши. Из гостиной доносился Маринкин восхищенный визг, значительно басил, срываясь на петушиный вскрик, Сережка, и чуть тягучий голос Ларионова объяснял им что-то, наверное, про необходимость соблюдать порядок. Потом я услышала недоверчивый вопрос Сережки: