Маша. Даю честное слово.
Людмила. Я не доверяю своему отцу. Вчера утром я повезла его осматривать поля и разозлилась на него. Я ему говорю об опытах, о показательном поле твоей бригады, я загорелась… и вот вижу, что ему наплевать и на мои опыты и на твое показательное поле. Я разозлилась на него впервые в жизни и сказала ему, что это безобразие. Я стала ругаться, просто ругаться, впервые в жизни, с ним. Я обиделась, у меня подступили к горлу слезы…
Маша. Конечно.
Людмила. И он мне сказал, что он не верит в это дело, что все это у нас шито белыми нитками. Как дочери, откровенно он это сказал. Не столь страшно, какие слова он говорил, страшно, что это мой отец говорит, друг, дорогой мне человек!
Маша. Значит, Адам Петрович против колхозов?
Людмила. Да… То есть нет… Тут сложнее.
Маша. Ты скажи прямо: да или нет?
Людмила. Он не может работать, не верит, неспособен.
Маша. Ну, значит, против колхозов… Тогда я напишу.
Людмила. О чем напишешь? Машка, куда ты напишешь?
Маша. В политотдел, в газету.
Людмила. Машка, а твое слово?
Маша. Разве что… Я дала тебе честное слово. Правда. Хотя это сюда не касается.
Людмила. Не касается? Предать?.. Я тебе рассказала, как сестре, о своем родном отце… Предать?
Маша. Постой, ты еще ничего не знаешь? Ты прочти-ка сама, что тут написано, тогда ты тоже узнаешь… Что ты смотришь на меня? Не будешь читать? Ладно, я тебе сама скажу. С каждого нашего колхозного двора наши враги украли по пятьсот рублей. Вот вам! Никакой артели не было. Васька Барашкин не был караульщиком в саду, а был он сам арендатором. Сад сдали в аренду на мошенстве, за две тысячи рублей. Яблок продано в Москве на тридцать тысяч рублей. Васька — племянник Тимофеича, а Тимофеич твоему отцу первый друг. Вот вам!
Стучат. Маша выходит.
Людмила. Неужели правда? Какой ужас! Я же сама, как агроном, дала одобрительное заключение по договору на сад. Как это было тогда, весной?.. Да, отец… он принес вечером договор… Я впервые встретила тогда у нас Кременского… Да, мой отец принес мне этот договор и сказал, что он сам… что-то такое он сам сделал, что-то хорошее, полезное, и я под его диктовку написала утверждение. И если теперь вышло так, как она сказала, Николай никого не пощадит. Уголовщина, расхищение, позор!.. Зачем я расквасилась? Зачем я ей рассказала об отце? Она, как маньяк, помешана на лозунге зажиточности… Что я говорю? Кто маньяк? Ничего не понимаю! Ни одной мысли! Не знаю, что делать. Убежать бы отсюда навсегда!
Входит Маша.
Маша. Мать там воду носит… Да, Людмила, тридцать тысяч рублей, по пятьсот рублей каждому двору, а ты говорить про честное слово!
Людмила. Допустим…
Маша. Допустили уже.
Людмила. Не перебивай, пожалуйста! Допустим, что это мы проверим и все подтвердится. Хорошо. А при чем мой отец? Он в колхозе заведовал молочной фермой. Старухин тогда договора заключал.
Маша. Оставьте на Старухина валить.
Людмила. «Оставьте», «вот вам»… Кому — нам? Ты и меня пачкаешь? Мало тебе отца — и меня?
Маша. Ты на меня не кричи. Я на тебя никогда не кричала… Постой, ты всегда меня учишь — совесть прежде всего, а я ради тебя, ради твоей, просто сказать, любви и моей любви… нашей дружбы ради написала еще не все, что думаю и вижу и многие думают и видят.
Людмила. Ты уже написала?
Маша. Вот же, смотри…
Людмила берет статью.
А как твой Адам Петрович на сад ездил пьянствовать с Тимофеичем, я не написала, например. А раз он даже против колхозов… Как же я буду молчать, когда председатель колхоза против колхозов?
Людмила (прочла, отложила статью). Маша, эту статью нельзя посылать в политотдел.
Маша. Нельзя? Как же так нельзя?
Людмила. Я старше тебя.
Маша. Теперь этим не меряют нас.
Людмила. Маша, ты часто за дружбой забываешь, что я секретарь ячейки.
Маша. Секретари есть и повыше тебя, не обижайся.
Людмила. А кто тебя воспитал? Кто сделал из тебя нашу лучшую, нашу первую комсомолку? Когда ты не имела башмаков бегать в школу, отец сам учил тебя грамоте. Он тебя, чужую деревенскую девчонку, любил, как меня, свою родную дочь. Это не правда?
Маша. Правда.
Людмила. Маша, вспомни, что мы сделали для тебя с матерью. В тиф, в голод… Я сама, восьмилетняя девочка, по ночам сменяла отца, сидела около вас. Я делила с тобой последний сухарь. Я никогда не забуду, как твоя мать впервые встала с постели и передо мной упала на колени с рыданиями, что не было для нее людей роднее нас.
Маша. Да… Но, Люда, это правда… и клянусь тебе… Не дрожи… Ну что это такое?
Людмила. За все годы, сколько мы жили здесь, была ли я невнимательна к тебе, или груба, или я обидела тебя, или сделала зло? За что же мне зло?
Маша молчит.
Почему же мне, твоему лучшему другу, ты не веришь и не понимаешь меня?
Маша. Не знаю, что это такое… Людмила, не плачь ты передо мной. Не надо этого, не надо мне!
Людмила. Маша, я прошу тебя во имя моей жизни…
Маша. Ну хорошо… Ну как же… Вот я сейчас сразу скажу… (Кричит.) Мне больно в груди!
Людмила (на коленях). И до последней минуты я останусь твоим… Маша, тебе воды дать, воды?
Маша. Ничего этого мне не надо. И воды не надо. Я здоровая.
Людмила. Маша! (Схватила статью.) Уничтожить? Да? Скажи — да?
Маша. Нет.
Входит Евдокия.
Евдокия (со слезами). Марья, я ведь все слышу. Дикий зверь, и тот чувства имеет.
Маша. Лучше задушите меня все вы, лучше затопчите меня, только не надо этого требовать, не надо… Мне больно… мне… (Плачет.)
Людмила. Ты ревнуешь низко, подло! Ты тайком от меня писала Николаю. Теперь ты мне мстишь. (Схватила статью, рвет.) Ложь, дрянь, клевета, донос! (Истерически плачет. Уходит.)
Евдокия. Я задушу тебя, змея!
Маша. Души!
Евдокия. Пусть над головой твоей будет вечное материнское проклятье. И помни мои слова, проклятый выродок, что душа твоя почернеет до времени и сгниешь ты, ненавистная людям! Не дочь, не дочь… Уходи отсюда! Я с ними останусь кухаркой, рабой. Уйди, ненавистная собака! (На плач Людмилы.) Людушка, милая!.. (Убегает.)
Маша открыла сундук, вынула красивое, легкое газовое белое платье, подняла на руке. Вдруг заплакала, бросила крышку сундука, отчего старинный сундук издал звон, надела платье, сапоги, рабочую свою куртку, не оглядываясь, пошла. Пробежала Евдокия, вернулась с полотенцем и водой, ушла к Людмиле.
Маша (остановилась на пороге). Хотя… (Быстро уложила свои платья, посчитала). Девять. Это же мои премии. (Поверх платьев положила книги с полки и большой, известный зрителю том Пушкина). А Пушкин не ложится… Ну не надо… (Взяла книгу под мышку, идет через комнату, остановилась.) Не надо меня здесь?.. Значит, не надо.
Занавес
В политотделе.
Кременской, Адам Петрович.
Кременской. Да, я возмущаюсь. Да, я буду кричать!.. Ты второй раз приезжаешь ко мне без единого практического вопроса и просишь, чтобы тебя немедленно сняли. Ты неспособен работать? Почему неспособен? Я не понимаю коммунистов, которые неспособны работать, я беру под подозрение такую неспособность.
Адам Петрович. Я неспособен летать, я не учился, например, летать, но за это…
Кременской. Бросьте эти разговоры! Партия знает, кому надо летать, а кому плавать…
Входит Вельтман.
Вельтман, ты слышишь эти разговоры? Он развалит колхоз, он пойдет под суд, он неспособен в самые боевые дни…
Вельтман. Товарищ Кременской, приехала колхозница — ее муж избил.
Кременской. Вот тебе: я способен разбираться в таких делах?
Вельтман. Ты не уходи, надо сделать выводы. Хорошо?
Кременской. Хорошо.
Вельтман уходит.