За последнее время Борис Лаврович стал будто меньше, одежда висела на нем мешковато. В глазах погасли веселые, с лукавинкой, огоньки, дорогие сердцу девушки. И от этого Машеньке было больно до слез.
Машенька старалась подольше задерживаться в кабинете Зырянова, пыталась серьезно поговорить с ним, чтобы утешить. Но ничего из этого не получалось. Борис Лаврович, лишь только она начинала заводить разговор, тотчас же становился замкнутым или же отшучивался.
Машенька догадывалась, в чем причина такого настроения Зырянова. Как раз в тот день, когда он уезжал на Новинку, Нина Андреевна покинула Чарус. Он вернулся, сразу с дороги зашел в медпункт, а там — голые стены, пустота. Машенька и раньше замечала, какие сердечные отношения были у Багрянцевой и Зырянова: говорят друг с другом и не наговорятся. Правда, Зырянов и Багрянцева — люди разные, но ведь сердцу, говорят, не прикажешь.
Однажды вечером Борис Лаврович с шумом вбежал в кабинет, не закрывая за собою двери. Не раздеваясь, сел за свой стол, взял телефонную трубку, вызвал Моховое и приказал немедленно позвать Багрянцеву.
Глаза у Маши расширились, а дыхание остановилось.
В телефоне послышался ровный, спокойный голос врача из Мохового. Борис Лаврович назвал себя и даже не поздоровался с Багрянцевой.
— Нина Андреевна, немедленно бросайте все свои дела и выезжайте в Сотый квартал. Там лежит человек при смерти. Новинский фельдшер молодой, неопытный, он может не принять необходимых мер. Поезжайте, пожалуйста. Очень вас прошу.
— Кто болеет? Что с ним?
— Заболел Сергей Ермаков. Только сейчас об этом узнал. Парень простыл. Двухстороннее воспаление легких.
— Все понятно, товарищ Зырянов. Сейчас выезжаю.
Когда Борис Лаврович примчался на коне в Сотый квартал и вошел в избу Ермакова в своей полудошке и длинноухой шапке, весь запорошенный снежной пылью, Нина Андреевна в белом халате преградила ему путь у порога.
— Раздевайтесь в сенях! Вы притащили за собой такой холодище.
Вернувшись в избу, Зырянов увидел на столе керосиновую лампу-«молнию», стоявшую на подвеске с широким кругом, похожим на абажур. На высокой кровати в подушках, привалившись к спинке, сидел Сергей Ермаков: широко открытые, лихорадочно блестевшие глаза смотрели в одну точку, вверх.
Сердце замполита сжалось от боли при виде страдающего, борющегося со смертью человека. Подойдя к Багрянцевой, сидевшей у кровати больного спиной к огню, рядом с новинским фельдшером, худощавым белоголовым парнем, он сказал:
— Может быть, дать ему кислородную подушку? Я не специалист в ваших делах, но…
— Не нужно, — сухо сказала Нина Андреевна. — Мы ему сделали вливание. Вы́ходим, не беспокойтесь.
По всей ее фигуре, по рукам, спокойно лежавшим на коленях, Борис Лаврович понял, что положение больного небезнадежно, что волноваться особенно не следует, и почувствовал облегчение. Прошел в передний угол, сел на лавке возле стола. И только теперь заметил, что в избе кроме Ермакова и медицинских работников находятся еще люди. В кухне на лавке сидела скорбная мать Сергея. Рядом с нею была Лиза Медникова. Чуть припухшими, воспаленными глазами она мельком глянула на Зырянова. В них он прочел глубокое горе.
Из груди Сергея вырвался глухой стон. Багрянцева встала, повернулась к больному. Пантелеевна, сидевшая все время неподвижно, приподняла голову, насторожилась, Лиза вскинула руки к груди, сложила кисти взамок и крепко, с хрустом, сжала.
Когда Нина Андреевна снова села на свое место, приняла спокойную позу и в избе наступила тишина, нарушаемая лишь тяжелым, с хрипом, дыханием больного, Пантелеевна тихо сказала:
— Да ты, матушка, иди на печку, усни. Ведь целые сутки не спала, день работаешь, а ночь здесь маешься. Врачиха-то сказала, что теперь лучше ему будет. Иди, матушка родная, отдохни.
— Да ведь вы сами, мамаша, не отдыхали? Поспите вы, я подежурю.
— А какой мне, старухе, сон? Я сижу и сплю: одно ухо дремлет, другое слушает.
Нина Андреевна посмотрела на свои часы-браслетик и спохватилась:
— Ба, время-то уже полночь! Вы, Борис Лаврович, можете быть свободны. Ничего опасного нет. Мы тут без вас управимся. И вы, Лиза, тоже отдыхайте. Вам на работу. Мы с бабушкой останемся одни.
Наконец тронула за плечо дремавшего новинского фельдшера, почти сутки не отходившего от больного.
— Павел Полуэктович, поезжайте отсыпаться.
— Нет, нет, что вы? Разве я могу оставить своего больного! Я уже выспался на стуле, — ероша свои кудрявые светло-пепельные волосы, сказал фельдшер.
— Поезжайте, поезжайте, Борис Лаврович вас довезет до Новинки. А завтра вечером меня смените.
По дороге на Новинку фельдшер сразу уснул, привалившись к спинке кошевы. Медникова сидела с ним рядом и посматривала в спину Зырянова, пристроившегося на облучке за кучера. Ночь была звездная, холодная. Кругом стояла огромная, необъятная тишина. Слышалось лишь пофыркивание лошади, пощелкивание копыт и монотонное пение полозьев кошевы.
— Борис! — позвала Лиза.
Зырянов обернулся к ней, закинул ухо пыжиковой шапки на плечо.
— Что, Лиза?
— Борис! Я слишком была легкомысленна. Я думала, что можно прожить просто, шутя, играючи. А жизнь, оказывается, не простая вещь. Только теперь я начинаю по-настоящему понимать и ценить людей. Я дорожила только своими, собственными чувствами, а чувства других меня почти не интересовали…
— Человек волен поступать так, как подсказывает ему сердце. Твое счастье, может быть, уже недалеко.
— Но я хочу счастья, Борис, и тебе!
— Что ж, спасибо, Лиза. И запомни, если тебе почему-либо будет тяжело, трудно — вспомни обо мне. Вспомни как о друге, который всегда отзовется.
Он повернулся к лошади, стегнул ее вожжой, как будто хотел скорее выбраться из этого темного леса, где было глухо, холодно, где он почувствовал себя, как никогда, одиноким.
Рыжий, огненный конь Чибисова, запряженный в кошеву, вихрем влетел в поселок Сотого квартала, свернул с дороги и по тропинке помчался к домику Ермакова. Перед калиткой, как будто встретив неожиданное препятствие, поднялся на дыбы, потом опустился, встал на тонкие длинные ноги и начал отфыркиваться, поматывая головой.
Приезд начальника лесопункта в Сотый квартал был событием необыкновенным. Давно уже никто не видел его здесь. Он руководил своим отдаленным участком лишь через мастеров, да и то не лично, а больше по телефону. И поэтому не удивительно, что все население поселка насторожилось, взрослые, кто был не на работе, кинулись к окнам, а мальчишки, девчонки, одевшись как попало, высыпали на улицу, окружили кошеву.
Евгений Тарасович, привязав коня, направился в избу Ермаковых. Сергей встретил его на крыльце в накинутом на плечи полушубке.
— Ну как, оклемался? — спросил Чибисов, здороваясь с парнем за руку.
— Хожу. С завтрашнего дня выписался на работу.
В избе Чибисова встретила, суетясь, Пантелеевна. Он пожал ей руку и, не дожидаясь приглашения, разделся,-прошел в передний угол.
Мать Сергея загремела самоваром. Чибисов предупредил:
— Чай пить не буду. Не надо. Я вот покурю. Разрешите?
— Курите, пожалуйста.
И пока Чибисов свертывал цигарку и раскуривал ее, Сергей и Пантелеевна сидели возле него на лавке и напряженно думали: «Зачем приехал начальник?» А приехал он, конечно, неспроста.
— Так я ведь за тобой приехал, Сергей, — пустив дым к потолку, сказал Чибисов.
— Куда меня?
— Новинку переводим на работу по графику цикличности. Теперь бригадиры в комплексных бригадах будут освобожденные. Станут заниматься организацией труда. Решено назначить тебя бригадиром.
— А на валке леса кто будет?
— Поставим Гущина. Справится ведь?
— Как не справится. Николай работать умеет.
— И отлично. А ты примешь бригаду. Сегодня проведем специальное совещание, окончательно договоримся обо всем. Собирайся, поедем.
Пантелеевна потеребила сына за рукав:
— А с заработком будет как?
— Насчет заработка, бабушка, не сомневайтесь, — сказал Чибисов. — Меньше, чем на валке, парень не заработает. Гордиться надо за сына: растет парень, продвигается вперед. А там, глядишь, мастером станет… Ну, Сергей, одевайся. Надо спешить. А то конь у меня согрелся, кабы не остыл на морозе.
По дороге в Новинку, сидя в кошеве рядом с Чибисовым, Сергей думал о своем. После болезни все окружающее предстало перед ним в каком-то новом, ином свете. Словно все стало светлее, ярче, милее и ближе. Вот мать. Была обычной, будничной, то ласковой, то строгой, как все матери. А теперь, как вгляделся, ну до чего же она родная, милая! И будто впервые заметил у нее в прядках волос искрящуюся седину, а в глазах, когда-то похожих на лесные колокольчики, увидел белесый туман. И подумал: да, для матери наступила осень. Жизнь ее идет к концу. А вдруг бы он, ее сын, умер? С кем бы она осталась на старости? Ему стало до боли жаль ее, старенькую, заботливую, живущую лишь для него. И чем больше он вглядывался в нее, тем роднее и дороже всех людей на свете становилась она.