— Прекрасная шлюпка, — сказал офицер не без заносчивости, — сделана по чертежам нашего капитана. Вам говорит что–нибудь имя Джордж Ванкувер?
Пуртов пожал плечами.
— Наш капитан знаменитый мореплаватель, сподвижник великого Кука, — сказал офицер, — трудно назвать широту, где бы не побывало судно под его флагом.
Офицер не успел договорить, как резкий шквал ударил о борт шлюпки. Пэджет мгновенно переложил руль, и шлюпка ровно стала на киль. Было даже удивительно, как быстро он среагировал на внезапный удар ветра. «Да, — подумал Егор, — моряки они отменные, что говорить». Улыбнулся офицеру.
К судну Пэджет подвел шлюпку и вовсе лихо, Резко положил руль вправо, вывел шлюпку за ветер и, вновь переложив руль, вплотную подвел к борту.
Сверху сбросили штормтрап.
Офицер задорно посмотрел на русских. Извечное морское щегольство проглянуло в нем. Но Пуртов с Куликаловым тоже не сплоховали. Егор взлетел по штормтрапу, едва касаясь плясавших под ногами перекладин. И Демида как ветром забросило на высокий борт. Пэджет поджал губы, но глаза выдавали удовлетворение.
Русских провели в каюту капитана.
На подходе к судну, ступив на палубу, и сейчас, поднимаясь в каюту капитана, Егор отметил: на корабле все, от киля и до клотика, сработано с великим тщанием и заботой.
В просторной каюте капитана пылал камин. От камина навстречу русским поднялся крепко сложенный человек. Пэджет выступил вперед и что–то сказал на своем языке. Егор разобрал только фамилии: Пуртофф и Куликалофф. Фамилию Демида офицер произнес с трудом. Повернулся к русским и, поведя рукой, предствил капитана:
— Сэр Джордж Ванкувер!
Капитан усадил гостей и повел разговор так, словно бы он расстался с ними вчера вечером. Впрочем, в этом не было ничего удивительного. Джордж Ванкувер мореходов считал единой семьей, на жизнь и на смерть повенчанных с морем. Неким братством — о чем говорил с убежденностью.
Переводил Пэджет.
Капитан хорошо знал об открытиях русских мореходов и с уверенностью назвал Беринга, Дежнева, Креницына, Левашова.
— Это мужественные люди, — сказал он, — человечество будет вечно помнить их имена.
Узнав, что Пуртов и Куликалов обследовали устье и нижнее течение Медной реки, он попросил поподробнее рассказать об этом. Развернул на столе лист пергамента. Егор взял перо.
— О–о–о… — удивленно протянул капитан, брови его взлетели вверх. — Русский мореход к тому же и изрядный картограф!
И забросал Егора вопросами о фарватере реки, о возможностях пройти вверх по течению судну с большой осадкой, как их «Дискавери».
Разгорячился, отбросив букли парика, взял перо и решительными линиями набросал очертания Американского материка на север от Медной реки. Это были уже российские земли, и Пуртов, подняв перо, на чертеже, набрасываемом Джорджем Ванкувером, у пределов российских владений начертал крест, сказал:
— Отсюда и на север — земли, принадлежащие Российской державе.
Капитан глянул на него и положил перо. Пэджет заторопился, переводя его слова:
— Капитан хотел знать, чем богаты сии земли. Григорий Шелихов, чья книга о путешествии к берегам Америки недавно переведена и издана в Англии, пишет о несметных их сокровищах.
Пуртов улыбнулся.
— Мы пока мало знаем о наших землях.
И ни о железе, ни о меди и угле не сказал ни слова. Промолчал.
— А как далеко русские земли в глубину материка? — спросил капитан.
— Мы обозначили пределы, — ответил Егор.
Пэджет помолчал, в глазах у него промелькнуло некоторое неудовольствие, но тут же и растаяло. Он явно симпатизировал Пуртову. С улыбкой он сказал:
— Это надо понимать, — Пэджет собрал морщины на лбу, — на чужой каравай — рот не разевай? Так у вас говорят?
Пуртов легко рассмеялся. Заулыбался и молчавший все время Демид, ответил:
— Говорят, говорят… И так у нас говорят.
На том разговор закончился. Ванкувер пригласил русских мореходов к завтраку. К столу были позваны офицеры судна. Когда все собрались, но еще не сели за стол, Егор достал цепь.
— Это малое утешение, — сказал он, — но пускай все же вещица сия попадет на родину своего хозяина.
Капитан дослушал Пуртова и с просветленным лицом пожал ему руку. Ладонь у капитана, хотя и в щегольском кружевном манжете, была крепка. С человеком, у которого столь сильные руки, не забалуешь.
* * *— Ну что же ты, — нетерпеливо сказал Шелихов, — давай.
— Сейчас, сейчас, — ответил Тимофей Портянка, доставая письма из заиндевевшего в санях кожаного мешка, и передал Шелихову большой плотный конверт влажными от растаявшего снега руками. На серой бумаге остались темные пятна. Пальцы Шелихова полетели по засургученным краям конверта, и это торопливое движение запомнилось Тимофею.
Григория Ивановича он не видел с тех пор, как тот ушел с Кадьяка. И сейчас, улыбаясь обмерзшими губами после первых сказанных приветственных слов, приглядывался к нему с жадностью. Рад был встрече.
Шелихов подвинул свечу, высветившую его крупное, с резкими чертами лицо, сказал, как и бывало, властно:
— Устраивайся. — Указал на лавку у печи, покрытую рыжей нерпичьей шкурой. — Я письмо прочту.
Склонился к бумаге.
Тимофей присел, устроив у ног топырившийся грубой кожей мешок. В дом Шелихова он как в свой пришел, и было ему здесь и тепло и уютно. Постучался затемно, в доме еще и ставень не открывали и ни одно окно не светило.
Григорий Иванович шелестел листками и вдруг повернулся быстро:
— А металл–то где? Где металл?
— Да вот, — ответил Тимофей и достал из мешка железные бруски и плаху медной отливки.
Шелихов сорвался со стула, подхватил бруски. Воскликнул:
— Вот это радость!
Ударил бруском в медь, и она глухо загудела.
В дверь заглянул комнатный человек.
— Пойди, пойди сюда, — закричал Шелихов, обрадованный подарку с новых земель, — погляди! Кто бы подумал, что такое может статься!
Старик с сомнением взял тяжелые бруски. Пожевал губами. Кашлянул, раздумывая. Послюнил палец, потер брусок с осторожностью.
Шелихов головой крутнул, с улыбкой глянул на Тимофея — озадачил, мол, старика, вот озадачил, — шагнул к столу, склонился над письмом. Глаза вновь забегали по строчкам.
Комнатный человек с недоумением вертел в руках отливки. Откашлялся, тронул рукой жидкую бороденку.
— Да, конечно, — сказал, — оно видно… Железная вещь, — взглянул на Тимофея блеклыми глазами. — На засов для дверей хорошо пристроить или еще куда.
— Во, во, правильно, — не отводя глаз от письма, сказал Шелихов, — все, все теперь делать можно на новых землях — и засовы, и лопаты, и по такелажу, что для судов надо. — Глянул на комнатного человека: — Правильно соображаешь. Пойди скажи, чтобы сани заложили.
Набросил нетерпеливым жестом сползавший с плеч домашний тулупчик и опять зашелестел листками письма. Но тут же хлопнул ладонью по столу.
— Так что же ты молчишь? — воскликнул вдруг. — Судно построили!
— Что говорить, — заулыбался Тимофей, — знаю — про все отписано.
Григорий Иванович уставился на него расширившимися глазами.
— Нет, нет, — потребовал, — сам–то на судне был?
— Конечно, — ответил Тимофей, — судно ходкое, на киле стоит твердо и при большой волне. Александр Андреевич говорил, что обошлось много дешевле, чем в Охотске или Петропавловске построить.
— Пишет, пишет об этом Баранов, — заторопил Шелихов, — другое скажи — в шторм ходили на нем?
— Э–э–э, — протянул Тимофей, — не то в шторм — в бурю злую ходили, и ничего.
— Ничего?
— Точно. На волну летит птицей, но чтобы на киле зашататься — того нет. Доброе судно.
— А под ветром как?
— Ходкое, говорю. Паруса берут ветер отменно. И в маневре справно. Что говорить напраслину — судно по всем статьям не уступит охотским, а может, еще и лучше.
Шелихов, слушая, подпер кулаком скулу. Вздохнул:
— Да–а–а, — перевел сбившееся от волнения дыхание.
Глаза устремились на Тимофея. Заполнились жизнью далекой и от тесной комнаты, и даже от сидящего у печи Тимофея Портянки, хотя тот и принес столь ошеломившие Шелихова известия. Тимофей, понимая, что Григорий Иванович сей миг в мыслях там, на Кадьяке, у верфи в Чугацком заливе, молчал. Однако теперь ему было открыто освещенное свечой лицо хозяина, и он, вглядевшись в него, понял, что изменилось оно, и изменилось сильно.
Тимофей хорошо помнил Григория Ивановича на борту галиота «Три Святителя» перед отплытием в Охотск. И два лица Шелихова — то, что запомнилось Тимофею на Кадьяке, и то, что он видел сей миг, — наложились друг на друга.
Прежнее лицо Григория Ивановича каждой чертой, складкой, едва приметной морщиной говорило о напористости, неуемности, непременном желании сделать задуманное. И глаза, излучающие силу, и четко вычерченные, плотно сжатые губы, и твердо проступившие под кожей скулы — все указывало на то, что хватит у этого человека решимости дойти до конца избранного пути. Но вместе с тем лицо это было спокойное, без суетливости и лишнего оживления. У Шелихова, что сидел перед Тимофеем, доставало воли и непреклонности, но Тимофей, вспомнив торопливо пробежавшие по засургученным углам конверта пальцы Григория Ивановича, понял, в чем отличие нынешнего Шелихова от запомнившегося по Кадьяку. В лице не было прежнего спокойствия и уверенности. Его черты стали даже резче и отчетливее, с определенностью говорили о воле и силе, но не было в них прежнего надежного постоянства, устойчивости, лицо все время менялось. Глубокая вода под ветром медленно набирает волну, чтоб раскачать ее — много надо. Это речка перекатистая, что вброд перейти можно, под малым ветром рябью ломается. «Торопится лишь тот, — подумал Тимофей, — кто боится не успеть». И тут же смял, задавил промелькнувшую мысль, будто испугавшись, не захотел додумать до конца. И быстро, сбивчиво, непохоже на себя стал рассказывать о новоземельцах.