— Вот он, человеческий документ эпохи! — воскликнул Татушкин. — Не так ли, Виктор?
— Да, так, — односложно ответил Ветлугин. Ему ни говорить об этом письме, ни комментировать его не хотелось. Руки обжигало другое письмо — Пошатаева. Он никак не мог сосредоточиться, чтобы читать. Так всегда бывает перед чем-то очень важным, перед последним, финишным рывком, от которого все зависит. А это письмо действительно было завершающим аккордом всех его усилий. А точнее — их усилий. Он посмотрел на Марию Михайловну. Она беззвучно плакала. И ее отрешенное лицо уже не было ни строгим, ни суровым, а по-женски бесконечно жалостливым.
Моя самая дорогая, моя самая любимая Лиза! — писал Пошатаев. — Я умираю далеко от тебя, но я хочу, чтобы ты знала, что я никогда никого не любил, кроме тебя. Мое сердце теперь навечно принадлежит тебе.
Прости меня, моя самая дорогая, моя самая любимая, что я не писал тебе писем. Честное слово, не мог. Отношения между нашими странами так быстро и так трагически испортились, что я не уверен, дойдет ли это, мое единственное и последнее, письмо до тебя.
Должен тебе сообщить, что тот майор в Портсмуте, к сожалению, оказался плохим человеком. Он не захотел мне поверить, то есть поверить в мою простую правду, и обвинял меня бог знает в чем, в таком, о чем и вспоминать не хочется… Поэтому-то не имел никакой возможности дать о себе знать. Время, конечно, восстановит истину, но мне уже до этого не дожить.
Лизонька, как бы я хотел, чтобы ты знала о моих мечтах. Все эти годы я только и мечтал о том, что мы будем вместе и будем счастливы. Мне всегда снился один замечательный сон. Ты — моя жена, и у нас трое детей. Старший из них — мальчик, и еще две маленькие девочки. В летний солнечный день, когда бывает высокое небо, мы отправляемся в наш русский лес по грибы. Нам радостно и весело всем вместе, и мы много смеемся. Поверь мне, я был счастлив все эти годы, несмотря на то что оказался в очень трудных условиях по возвращении на Родину. Твоя любовь, которую я увез с собой, делала меня счастливым.
Я не знаю, как сложилась твоя жизнь после нашей разлуки. Но я всегда мечтал, что мы будем жить в России и иногда навещать твоих родителей и братьев с их семьями на Джерси. Какое бы это было счастье! Но теперь я знаю, что этого никогда не будет. Мне суждено умереть, так и не увидев тебя хотя бы еще раз, моя самая дорогая, моя самая любимая Лизонька.
Прощай, моя любовь. Я знаю, что жизнь шла и после нашей разлуки, что она будет продолжаться и после моей смерти. Разреши мне на прощание пожелать тебе счастья. А я умираю счастливым человеком, потому что встретил в жизни тебя.
Всегда твой Джордж.P. S. Я верю, что мое письмо найдет к тебе путь. Может быть, через годы. Но придет час, и ты обязательно узнаешь о моей верной любви, Лизонька.
* * *
В обратный путь они ехали молча. На этот раз Татушкин не гнал машину. Ветлугин бережно держал в руках почтовый конверт с письмом Георгия Пошатаева к Элизабет Баррет. Он смотрел на красиво просвечиваемый солнцем лес, горделивый и торжественный в этот час. У него было такое чувство, что вот сейчас на одной из солнечных опушек он увидит застенчивого и приветливого Георгия Михайловича, сдержанно-радостную и помолодевшую Элизабет и высокого, красивого парня — их сына Джорджа. Двух маленьких девчушек, которые снились Пошатаеву в Караганде, воображение не рисовало. А вот эти трое чудились наяву, и он даже боязливо вздрогнул, когда вдалеке на обочине увидел три фигуры. Но это были женщины. После этого навязчивое видение само собой исчезло.
Татушкин прервал молчание:
— Не могу, Виктор, до конца понять, почему ты так упорно распутывал эту историю? Вернее, могу понять, но хочу от тебя услышать.
— А что ты хочешь услышать?
— Понимаешь, ты бы мог остановиться на официальной справке о смерти Пошатаева. Ты пошел дальше. Втянул меня, мы докопались до истины. И все же: что двигало тобой? Причем с самого начала, когда ты еще ничего не знал. Не знал самого простого: жив или мертв Георгий Пошатаев. Если жив, то каков он? Если мертв, тоже каков он? Он мог, он даже должен был оказаться недостойным. Это легче предположить. Плохое всегда выпирает на первый план. И недостойным не как человек, а недостойным редкой преданности юной Лизы, которая прожила всю остальную жизнь, осиянная первым удивительным чувством. Ты, вслед за ней, поверил в благородство души Пошатаева, в то, что он ничего не мог сделать дурного, потому что просто неспособен на это. Ты, конечно, через нее, но, мне кажется, через что-то другое, через то, что она просто подтвердила тебе, понял существо Пошатаева — он на предательство неспособен! И тут для тебя вопрос стоял не о предательстве Родины, нет! Ты знал, что этого не было. Вопрос стоял для тебя другой: предал ли он ее любовь? Так ли это, Виктор?
— Да, так, — подтвердил Ветлугин.
— И все же что-то было еще, — настаивал Татушкин. — Чувствую, что было!
— Да, было, Вадик, — тихо заговорил Ветлугин. — Кровавые следы! На чистеньком, как пол в квартире, асфальте Сент-Хелиера. Следы босых ног, сбитых в кровь. Отшагавших пол-Европы. Пойми: отшагавших! Как такое могло случиться? И не так давно! С нашими отцами и старшими братьями. Пошатаев бежал из концлагеря, воскрес из мертвых. Свобода для него была выше смерти! Человек не хотел превращаться в скотину. Человек не может быть скотиной, если он человек. И никто его никогда не заставит! Понимаешь? И я подумал тогда: неужели этот человек способен предать любящее сердце? Я не мог в это поверить. Я должен был доказать. И себе, между прочим, не в последнюю очередь.
— Скажи мне, Виктор, как ты ей обо всем сообщишь? Как ты расскажешь?
— Я не смогу ей рассказать, — вздохнул Ветлугин. — Я ей все напишу. Главное — она получит его письмо.
И они опять надолго замолчали, задумавшись обо всем.
* * *
Больше на остров Джерси Ветлугин не ездил. Барреты неоднократно приглашали его погостить у них на ферме. Он соглашался, но не ехал, ссылаясь на занятость. В одном из своих последних писем Элизабет Баррет сообщила ему, что теперь, девятого мая, в годовщину Победы над фашизмом, она обязательно приносит букет красных тюльпанов к мемориальному памятнику советским военнопленным, замученным на Джерси.
На гранитной солнечной набережной Москвы-реки наконец появился радостный и улыбающийся Вадим Татушкин. Ветлугин встал, они обнялись.
— Видел, видел ее. И кстати, давно знаю, — сразу заговорил Татушкин о матери Вячеслава Песчинского. — Там все просто. Там все очень просто, Виктор, — опечалился он. — Ее сын погиб. Да, просто погиб. В атаке. А потом наши вынуждены были отступить. Долгие годы он считался пропавшим без вести. Но теперь она знает, что он погиб. Понимаешь, следопыты… По местам боевой славы… Уж не знаю, правильно ли все это? Все-таки детские души… — Вадим сбивался, не находя нужных слов.
— Конечно, правильно, Вадим. О чем ты говоришь?
— Понимаешь, о частностях. Дело в том, что тот луг, где он погиб, весь в осколках и гильзах и трава там неровно растет. И в местах, где буйно, они, представляешь, определили: копни — кости. Говорят, что при этом мужают. Я все-таки не согласен: нехорошо как-то…
Они так и не садились, и Вадим задумчиво смотрел мимо Ветлугина вдаль — за железнодорожный мост, на лесистую крутизну правого берега Москвы-реки с допетровским храмом-монастырем.
— Да, конечно, — опомнился Татушкин. — Но я все больше убеждаюсь: лучше не надо. Лучше, честно скажу тебе, не вскрывать, не тревожить прах солдат… В общем, они, то есть следопыты, нашли его комсомольский билет. Почвы там песчаные… Ах, не об этом! А билет прострелен насквозь. Ну, понимаешь, ценная находка для школьного музея. — Голос Вадима срывался, глох, а сам он то печалился, то суровел и все темнел лицом. — Ну, они разыскали его мать, пригласили на слет. А она, ну понимаешь, не выдержала: нервы сдали. Она теперь больная… полубезумная.
После тягостного молчания Ветлугин спросил:
— Как твоя книга? Как ты ее окончательно назвал?
— «Без вести не пропали». Уже в верстке. Там, кстати, есть главка и о Песчинском. Ему ведь и семнадцати не было, когда он ушел на фронт. О его матери — почти ничего. Разве расскажешь всю правду? Вся правда — всегда мучительна. Она так сразу все высвечивает, словно пожар в ночи. Понимаешь?
— Понимаю, — сказал Ветлугин.
— А его мать… Она, конечно, в обиде: никто ничего не может сказать о нем на войне. Никто ничего не может вспомнить о нем — о рядовом! У него не было даже медальки! Тогда, в сорок первом — сорок втором, не щедро давали награды. Это потом, в сорок третьем, когда началось наступление. А она — да, конечно, — уже лет семь ходит со своим ватманским листом и треногой и все надеется услышать, что он был честным и храбрым солдатом, ее сын. Понимаешь, ей надо услышать и узнать от живого очевидца. Понимаешь?