Люди с недоумением смотрели на него, отодвигаясь подальше; кто-то негромко спросил:
— За что же это такая милость?
— А вот раз в ухо вдарю!
Раздался смех, там — подавленный и завистливый, тут — обиженный и злой.
— Эка, дураков нашел! — послышались голоса. — Диви бы большие деньги! А то только за зелененькую! Сто целковых!
Через толпу быстро протолкался к солдату мужик лет сорока, сутулый, с чумазым лицом, обросшим жесткой, бесцветной щетиной. Одетый в грязные, рваные тряпки, он походил на огородное пугало.
Это был пастух Савка Безрукий, человек глуповатый, многосемейный; он жил на задворках и бился в нужде, как рыба в сетях.
— Сообразите-ка, дубье: ведь три пуда муки можно купить… — убеждал солдат.
— За пятишницу можно, — сказал Савка.
— Больше трешницы не дам!
Савка, уступая, согнал цену до четырех рублей.
— Ну, черт с тобой, пять гривенников прибавлю.
Пастух задумался, испытующе оглядывая солдата — великана в сравнении с ним.
— Прибавь полтинку, — склонив голову набок, умоляюще попросил он. — Ну, что тебе стоит полтина? А мне она пригодится. И сам посуди: ты вон какой, анафема. Треснешь не на шутку… может, изувечишь…
— Ладно, — согласился солдат, ухмыляясь, и баки его отодвинулись далеко к ушам, а лицо стало квадратным.
Получив деньги, Савка хватил два бражных стакана водки и стал столбом, крепко утвердив ноги в пыли.
Мужики, увидев, что дело затеялось всерьез, предупреждали пугливо:
— Зря ты, Безрукий: век калекой будешь.
— Ой, левша, повредит тебе мозги, узнаешь тогда кузькину мать…
— Буде вам молоть-то, — отозвался пастух. — Меня отец молодого оглоблей дубасил, и то ничего.
Солдата попробовала было остановить Матрена, взяла его осторожно за рукав, но он грубо оттолкнул ее.
— Прочь пошла, дура!
Раза два он прошелся перед пастухом, поплевал в кулак и, нацелившись, размахнулся. Толпа вытянулась, замерла. Раздался глухой удар. Савка охнул и повалился на землю, как подкошенный, потом раза два медленно повернулся в пыли, вскочил на ноги, замычал, покружился на одном месте и, странно махая рукой, подпрыгивая, побежал вдоль улицы.
— Тю-тю!.. Го-го-го!.. — загудела толпа, смеясь и свистя.
Пробежав саженей двадцать, Савка упал ничком на землю, раскинув руки и подергиваясь. Изо рта и левого уха текла кровь.
— Деньги даром не пропали! — произнес солдат и, заржав, пошел в избу.
Около Савки молча сгрудился народ. Прибежала жена и, склонившись над мужем, завыла во весь голос, за нею подбежали дети Савки и тоже заплакали.
— Дышит — отлежится, — тихо заявил кто-то.
Жена выпрямилась, грозясь на дом Колдобиных.
— Что ты наделал, кобель бессовестный?.. Лопни твоя утроба!..
С помощью соседей она потащила мужа домой.
В избе сначала встревожились, но за выпивкой скоро забыли о пастухе, и только Захар как-то серел, слушая сына, который все рассказывал, ломаясь:
— Объявил это нам ротный: жиды бунтуют, против веры православной идут. Пригнали нас в город. А там такая кутерьма идет, что просто беда: вольные из жидов месиво делают. А те бегают, визжат, что-то гавкают. Не стерпели и наши молодцы… Эх, тут и рассказать-то нельзя: уж больно уморительно…
Некоторые засмеялись.
— Не по-божески это, — заметил Захар.
— Эх, папаша, тут вам не понять. Надо сначала на службе побывать, да устав выучить, да знать, что такое внутренний врах, а потом разговаривать и все прочее.
Закусив бороду, старик уныло качал тяжелой головой.
Разошлись гости уже поздно ночью, и на улице еще долго, почти до света, куролесили пьяные.
На конике, где солдат лег спать с женою, слышалась возня.
— Нет, не можешь ты понять… — ворчал Петр, икая от перепоя.
— Миленький Петенька… — испуганно шептала Матрена.
— Э, дура!
— Петр Захарыч… Да я для тебя…
— Тьфу!.. Как есть ду-урра…
IV
На второй день Захар и Федор встали с восходом солнца. У обоих позеленели лица, трещали головы, а внутри мутило. Начали опохмеляться, закусывая малосольными огурцами.
Топилась печка. Матрена, держа в руках ухват, гремела чугунами. Лицо у нее было бледное, глаза недоуменно-неподвижны. Старуха, сидя на скамейке и согнувшись, чистила картошку.
В избу вошла жена Федора и, обращаясь к свекру, испуганно заговорила:
— Батюшка, с Савкой-то дело плохо!
— А что? — спросил Захар, часто мигая. — Отчего?
— Да Петруха-то ударил! За четыре рубля, что ли. Ожил, а встать не могет. И на одно ухо оглох. Домашние ревут — будто покойник в избе-то.
— Вот оно что! — угрюмо промолвил Захар и нахмурился. — Забыл я про это…
— Не подставляй морды! — отозвался Федор, опрокидывая в рот стакан водки.
— Эх, денежки! — вздохнул старик, вспомнив, как солдат хвалился, показывая сторублевые бумажки.
«Откуда они? — спрашивал себя Захар. — Тут что-то недобрым пахнет».
И, подперев руками голову, задумался. Поведение сына показалось ему несуразным. Для чего, на самом деле, кривляться и корчить из себя барина? И зачем напрасно людей обижать? Пастуха чуть не убил, про евреев рассказывал бог знает что… А тут еще эти деньги… В голове рождалось что-то тяжкое и темное, тревожившее сердце.
— Ах ты, господи…
Он встал и вышел на двор, а через несколько минут, громыхая длинными дрогами, ехал на лесопилку, где подрядился возить тес.
Яшка, вскочив с постели и подозрительно оглядевшись, подбежал к старухе.
— Бабушка, есть хочу, — протянул он, теребя ее за сарафан.
— Чичас, внучек, чичас, — проговорила старуха и достала с полки три кренделя.
Яшка, запрыгав от радости, на одной ноге поскакал на улицу.
Матрена, убравшись около печи, нарядилась в темно-синий китайчатый сарафан, бордовую рубаху, в голубой запон, надела на шею разноцветные бусы. Лапти заменила новыми котами с медными подковами. Такую роскошь она позволяла себе только в особо торжественные дни.
Однако настроение было грустное. Ночь с мужем вместо ожидаемой радости принесла горе. Он обошелся с нею так, что стыдно было вспомнить. Но еще хуже стало, когда она погнала к стаду коров. Бабы, собравшись на выгоне, судачили:
— Солдат-то Колдобин как чванится…
— Беда!.. А бороду себе как сделал — ой, ой! На черта похож. С ним, поди, спать страшно…
Многие смеялись.
— А денег, денег-то у него! Боже мой! Бумажек одних половина чемодана.
А Фекла, полная косоротая баба, сбоченившись, резала без всякого стеснения:
— Тришка-то, мужик мой, обсказывал: свистнул где-нибудь! Гляди, говорит, их всех в острог заберут, Колдобиных-то. Умереть на месте, не вру…
Бабы с нею соглашались.
Солдат встал часов в десять. Умывшись душистым мылом, он долго стоял перед маленьким зеркалом, молча смазывая голову репейным маслом, а усы фиксатуаром. Потом натянул мундир и, принарядившись, велел приготовить чай. Но никто не мог поставить самовара.
— Эх вы, тамбовские волки! — насмешливо заговорил Петр, взявшись сам за дело. — Вам, видно, не чай пить, а только щи хлебать осметком!
Скоро опять начали сходиться гости, и пьянство пошло снова.
Солдат, подвыпив, позвал Матрену в горенку.
— Ну, жена, довольно тебе ходить простой бабой! — сказал он и, раскрыв один из чемоданов, начал вытаскивать из него подарки… Тут были платья, платки, корсет.
Матрена застыдилась, фыркнула.
— Ты что? — взглянув на нее, спросил солдат.
— Да я, Петр Захарыч, и надеть-то не сумею этакое…
— Ну и горе же мне с тобой! Другая бы радовалась, а она вон что! Мужичка и все прочее!
Отделив часть вещей, он подал ей.
— Чтобы сию минуту преобразиться в барыню!
— Лучше в другой раз… — взмолилась жена.
— Ослушаться?
— Голубок ты мой сизый, засмеют ведь меня.
— Молчи, простокваша, а то — хлебалы разнесу! — сердито закричал он и матерно выругался.
Глотая слезы, Матрена раздевалась и стояла перед подарками, не зная, что делать с ними. Петр, много раз видевший, как одевались в публичных домах девицы, начал помогать жене, поругиваясь и хвастаясь своим знанием дела.
— Где это ты научился? — вздохнув, спросила жена.
— Не твое дело, шевелись знай.
Когда Матрена вошла в избу, говор сразу смолк, и все уставились на нее изумленными глазами. Трудно было ее узнать в розовом батистовом платье с зелеными бантиками. Красные рабочие руки были нехорошо обнажены выше локтей. На животе обручем топырился лаковый ремень с широкой красной бляхой. В волосах, зачесанных на макушку, торчали роговые гребешки, блестя золотыми узорами и поддельными камнями. На ногах остроносые туфли с высокими каблуками и белые ажурные чулки.
— Вот так штука! — промолвил Федор и, качнувшись вперед, широко, глупо раскрыл рот.