. . . . .
Видел на Рождественке негра. Этакий солидный негр.
Купил книгу немецкого психиатра Молле «Пророчества и ясновидения». Этакая «разоблачающая» книжица.
К американцу пришел шофер. Присел, стал что-то говорить. Старик засуетился, вынул бумажник, стал совать ему деньги. Тот не взял: «Но, Но». Говорит: пора ехать. Ждать не могу. Морган в восторге: «Русский отказывается от денег!» Угощает его папиросами «Люкс». Шофер снял свою кожаную перчатку, взял деликатно папироску, закурил, затянулся, встал и протянул миллионеру руку.
Тот руку пожал. Потом вскочил, похлопал парня по плечу.
Небось будет писать или рассказывать о «прекраснодушии и бескорыстии» русских.
Ну, и правильно.
Откуда я взял, что он миллионер? Может быть, он Вандервельде. Или профлидер какой-нибудь.
Черт их знает, этих иностранцев!
Пришел 28-й поезд.
Молодые не возвращаются.
Зал опустел.
Миллионер сидел, сидел и захотел пить.
Подошел к буфету, знаками попросил чаю. Буфетчица налила.
— Ложку, — попросил он, помешав в воздухе пальцем.
— Возьмите, — буркнула она и показала на груду мокрых, почему-то лоснящихся, неаппетитных ложек. Морган взял ложечку, подцепил двумя пальцами стаканчик и пошел к своему месту.
Смешно очень.
. . . . .
Какое-то революционное настроение: попили нашей кровушки. Не мальчики вам стаканы носить. Сами поносите.
. . . . .
Жалким выглядел господин из Сан-Франциско в своих кремовых ботинках, в мятом костюме.
. . . . .
Следующий день (6.IX.30).
В четыре часа утра в буфет пришел носильщик и объявил:
— Международный вагон двадцать второго поезда подан. Занимайте места.
Я побежал, думая, что уже отправляется поезд.
Миллионер, не поняв русской речи, продолжал сидеть, сжимая в руке зеленоватый граненый стакан с чаем.
Вагон я с трудом нашел. Он был прицеплен почему-то к 28-му поезду.
В пять часов утра поезд ушел. Но так как до пяти часов утра не явилось четверо пассажиров, наш вагон отцепили и 28-й поезд ушел без нас.
В нашем купе — трое. Кроме меня два молодых «спеца». Кажется, ленинградские инженеры. Один — коротышка — очень горячий и смешной.
. . . . .
Американца в шестом часу утра привел какой-то сердобольный человек. Оказывается, Вандервельде все сидел и сидел в буфете за стаканом холодного чая, помешивая его грязной ложкой.
Уморительная сцена произошла у него с проводником.
— Где ваши вещи? — спрашивает проводник. — Багаж! Багаж! — поясняет он.
Тот сует ему «чеки», квитанции на хранение багажа.
— Сам, сам иди, — кричит проводник. И бедняге, уже начавшему раздеваться, пришлось опять идти на вокзал.
Пожалел акулу, пошел вместе.
Камера хранения была закрыта. На трех или четырех языках, а также с помощью пальцев, я объяснил гидре, что откроется она в 6 часов.
В глазах американца горел самый настоящий ужас.
В шесть часов, перед самым отходом поезда, снова побежали в камеру. Американец не волновался, волновался я. И напрасно. Поезд наш отошел от платформы ровно в 9.30 утра. Опоздал ровно на двенадцать часов. Пунктуальность исключительная!
Перед сном читал Молле о ясновидцах.
. . . . .
Молодой человек называет цветы душистый горошек — «душистый горшочек». Барышни краснеют.
. . . . .
Человек постоянно интересуется, у всех спрашивает:
— Сколько Иуда получил на наши деньги?
. . . . .
— Меня худо воспитывали. У других там всякие няньки и гуверняньки, а у меня — Везенбергская улица и Балтийский вокзал.
. . . . .
Старуха 93 лет:
— Аннушка, ты с мужем живешь, ай как?
— Что вы, Марья Артемьевна! Мой муж тридцать два года как помер.
— Помер? Ах ты, несчастье какое!
. . . . .
На первомайской демонстрации несли большую куклу, на животе которой было написано:
ПАПА ПИЙ.
Какой-то человек на тротуаре с добродушным, но искренним злорадством:
— А он и не пьет!..
Трамваи. Запомнить! Как я шел по Вознесенскому и по Садовой, и как в каждом следующем вагоне событие (задавили человека) отдалялось, бледнело, становилось все более далеким, абстрактным, неинтересным. В первых трамваях люди плакали, в следующих сидели нахмурившись. А у какого-нибудь одиннадцатого или пятнадцатого вагона стояли и сердились: долго ли еще будут задерживать?!
. . . . .
Отдал в починку замок от велосипеда. Прихожу через два дня в мастерскую, мне слесарь говорит:
— Ничего не выходит с вашим замочком. Закрывается он хорошо, но открывается — еще лучше, без ключа. Потяни за дужку, он и откроется.
Я говорю:
— Зачем же мне такой замок?
— Да, — говорит, — совершенно верно. Это замок только на честного человека.
. . . . .
На барахолке:
— А вот у кого собака имеется, овчарка! Медаль продам…
. . . . .
У Д-х собаке от расстройства желудка дают пить ессентуки и славяновскую.
. . . . .
В Москве на Дарогомиловском кладбище.
Деревянный, аккуратно покрашенный крест. Дощечка:
Под сим крестом покоются
младенец Сережа, жития ему было
10 месяцев и отрок Василий,
жития ему было 9 лет
ЖУРАВЛЕВЫ,
не захотевшие беспокоить родителей
об их воспитании.
Кладбище православное, никонианское, но на питерские не похоже. У нас на Смоленском — лютеранский дух Васильевского острова.
Далеко внизу, под обрывом, причудливо извиваясь, течет Москва-река.
. . . . .
Кто-то говорит:
— Человек вообще по природе своей приспособленец. Посудите сами. Что стало, скажем, с ихтиозавром? Один скелет в музее остался. Вымер ихтиозавр. И мастодонт вымер. И мамонты. А человек приспособился и живет себе как миленький…
. . . . .
Люблю разбирать надписи на полях библиотечных или купленных у букинистов книг. Вот Г. Форд* «Моя жизнь». Первые страницы испещрены вопросительными и восклицательными знаками, пометками «ого!», «паразит!», «еще вопрос», «ты такого сознания не имеешь», «заливай», «врешь», «а безработные где?»…
Но талант остается талантом. Он, как известно, покоряет. Сердитый читатель увлекся, пометки встречаются все реже и реже… И вдруг — на 158-й странице, где Форд рассказывает о вовлечении в производство «слабых и увечных», — тем же почерком, тем же химическим карандашом — надпись: «молодец!»
. . . . .
На партчистке в городе Данилове на вопрос, что такое государство, заведующий горкомхозом Горчаков ответил:
— Государство — это та или другая страна, где существует та или иная власть.
Секретарь исполкома Малков ответил иначе:
— Государство — это есть страна, где имеются земля, воздух и живые люди.
(См.: ЦО «Правда», № 151, 1984)
. . . . .
Лисий Нос. Подслушанные «экикики».
Из трубы шел густой дым. Какой-то мальчик сказал:
— Дом горит, никто не видит.
И вот — человек шесть пятилетних ребятишек добрых полчаса с наслаждением орут у меня под окном:
Дом горит — никто не видит!
Дом горит — никто не видит!
Там же. Из двух противоположных окон, через улицу, дуэт двух мальчишек:
Голуби пугаются,
Дворники ругаются…
Тоже минут на десять. И тоже с наслаждением, с каким поет зяблик или кричит по утрам петух.
. . . . .
Странные попадаются у букинистов книги.
Иоганн Кеплер «Стереометрия винных бочек».
. . . . .
— От Дедубе до Авлабара, — говорят в Тифлисе. Все равно, что «от аза до ижицы», «от альфы до омеги», «von A bis Z». Противоположные концы города.
. . . . .
В Тифлисе тряпичники ходят по дворам и кричат:
— Бутылк-банка меняем на бада-буды!
Бада-буды — жареное кукурузное зерно.
. . . . .
Утром ворвались ко мне в номер шесть человек. Три горничные и три полотера. Я не успел подняться и застегнуть тужурку, как горничные запорхали с метелочками и тряпками, а полотеры принялись откалывать на паркете какую-то невероятную лезгинку. Минута не прошла — комната убрана. Прямо балет какой-то, «грузинский ансамбль песни и пляски», а не работа.
. . . . .
Прейскурант батумской парикмахерской.
Бритье бороды плюс шея = 75 коп.
. . . . .
В Батуме, в «Турецкой кофейне» плакатик на стене:
«Обращайтесь с кельнершами вежливо и требуйте взаимности».
. . . . .
Широкая грудь моряка. Татуировка: сердце в тисках чешуйчатой синей змеи. Два кинжала. Якорь и крест. На сердце надпись:
«Не трожь его, оно и так разбито».
. . . . .
Познакомились на теплоходе.
Тимоша. Фабричный питерский паренек. Косоворотка, высокие сапоги, жиденький чубик. Закоптелый «от рождения». Работает помначполитотдела в Верхнеудинске. Трепло невозможное. Без шуточки слова не скажет.