Вот-вот, он решил, а как — это уж тебя не касается, в свое время узнаешь. И глядит с торжеством, весело: ну как, мол, папочка, здорово я тебя прижал?
Казанский вокзал встретил их многолюдным шумом и духотой разогретого асфальта. Они взяли билет до Ульяновска — сыну надо было по пути заехать домой к матери, — спустились в метро и поехали в центр. Сыну хотелось проститься с городом, к которому он успел привязаться за время своих наездов, проститься с местами, которые он хорошо знал. Неизвестно, когда он теперь сумеет сюда выбраться, что ждет его в далеком, незнакомом краю, как пойдет его непростая служба летчика.
Москву сын впервые увидел лет шесть, нет, семь лет назад. Тогда он приезжал к отцу после восьмого класса, а отец еще учился в институте, и было как-то неловко говорить, что его отец студент, хотя и объяснять, что он с детства работал и только теперь стал учиться, не хотелось.
Тогда они встретились на Казанском вокзале, тоже спустились в метро и поехали не в общежитие, а сразу в центр, чтобы посмотреть Красную площадь, которую он видел только в кино, Мавзолей Ленина, Большой театр, Третьяковку. А больше он ни о чем не слышал. Правда, хотелось еще увидеть университет на Ленинских горах, в котором он в детстве мечтал учиться. То есть он не мечтал, а говорил только, что будет там учиться, и говорил потому, что об этом мечтали родители.
Красная площадь ему показалась меньше, чем он ожидал, но потому и понравилась сразу — своей неровной, неприлизанной брусчаткой, стаями голубей возле Исторического музея, тишиной раннего утра. Солнце только что взошло, было прохладно, трава у стен Кремля сверкала росой и казалась необыкновенно зеленой, нежной рядом с красной кирпичной кладкой, такой массивной и в то же время легко уходящей в небо своими зубцами. И знаменитая Спасская башня с курантами глядела на него, и храм Василия Блаженного блестел золотыми куполами, будто приветствовал, и над Кремлем переливался, как пламя, жаркий шелк Государственного флага.
Они тогда недолго там пробыли, отец был чем-то расстроен и торопился в общежитие, чтобы уехать оттуда в институт сдавать курсовые экзамены, а город они осматривали в другие дни и не всегда вместе. В Пушкинский музей отец только отвез его, а сам побежал на встречу с каким-то критиком, руководителем их семинара, и вернулся поздно, когда музей уже закрыли, и он ждал отца в подъезде с одним московским пареньком, который тоже забежал туда переждать дождь.
— Пап, а помнишь, какой тогда был дождь, настоящий ливень, с грозой, когда ты прибежал к Пушкинскому музею?
— Я тогда, кажется, здорово задержался.
— Не очень. А гроза мне впервые показалась забавной. В селе она слишком серьезна, даже страшна, а в Москве вроде бы как игрушка. Большая, громкая игрушка.
Они вышли к Красной площади, молча постояли у Мавзолея, потом с какой-то экскурсией зашли в Кремль. Экскурсовод объяснял, что они находятся в сердце России, в заветном, любимом его уголке, и это не показалось выспренним, хотя было жарко и ни о чем не хотелось говорить. Хотелось не спеша ходить, смотреть, думать.
Они обошли весь Кремль, а потом выбрались на площадь и спустились к набережной Москвы-реки и молча курили там, глядели на темную текучую воду и думали об одном — о своей деревне. Захолустная такая деревушка, маленькая, всего полсотни дворов, но какой же красивой она казалась отсюда, из этих лет, какой была дорогой сейчас! Она была бесценна, та милая деревушка, бесценной была изба с окнами в степь и бесценна сама степь с крохотным островком леса у деревушки. Раздольная, песенная степь, бесконечная, как Россия.
У отца в этой деревушке прошли отрочество и юность, в этой деревушке он стал взрослым, семейным человеком, работником, а сын там родился и провел свое безоблачное детство. Он вспоминал о деревушке легко, без жалости, потому что родным считал районное село на Волге, куда отец перевез семью в год его поступления в школу.
— Пап, а хорошо, что мы переехали тогда на Волгу, правда? Я сейчас как-то не представляю своей жизни без того села, реки, лесов… Красивые у нас места!
— Красивые. Особенно летом — все цветет и зеленеет, белые теплоходы разгуливают по Волге, горластые гудки их разносятся. Мой отец тоже перевез нас в степь, когда мне было примерно столько же лет, сколько тогда тебе. Он любил степь.
— А ты любишь реку?
— Да.
— Ты просто молодец у нас.
— Рад, что угодил тебе. Поедем на Ленинские горы?
— Давай лучше вечером. Ночную Москву оттуда посмотрим.
— Тогда надо перекусить и выпить чего-нибудь холодненького. Я весь вспотел.
— Вроде не очень жарко.
— Нет, просто душно. Даже близость реки не смягчает. Да и какая это река — бетонное корыто с водой. Если бы в селе, да у Волги… Я во сне иногда ее вижу.
— Вот туда бы нам сейчас, а? Закатиться бы туда, лодку у дяди Сани Шустерова взять — и на острова с ночевкой. Тишина там какая!
— Тишина там зеркальная. И травяной землей пахнет, мокрыми тальниками, воды в заливах плещущие, рыбные… — И вспомнил, что в свой последний приезд домой часто ловил себя на том, что не хватает стремительной, вечно шумной Москвы, не хватает беспокойной работы, и опять испытал то болезненное ощущение разорванности, когда одна твоя половина живет здесь, а другая находится там и требует автономного права на существование. Неужели это будет продолжаться все время, до самого конца?..
Они пошли в тихий ресторанчик на Пушкинской улице, заняли там столик в углу, и сын стал обдумывать заказ. Выбор не представлял особых затруднений, оба они были неприхотливыми и ели то, что подадут и что можно есть, а вот с выпивкой обстояло сложнее. Отец заказал себе минеральной воды, сыну хотелось чего-то посущественней, но пить одному было скучно, к тому же коньяк дорог, а водка в такую жару при одном упоминании вызывала отвращение. Вина разве?
— Может, выпьешь со мной, пап?
— Не отказался бы, тем более сегодня. Торжественный, праздничный для нас день.
— Так, может, рискнешь?
— Пожалуй, стопочку водки. Только чтобы холодная. А себе возьми коньяку или что ты хочешь. Мне нельзя ни капли, и вин тоже, и пива.
«Для ваших почек это смертельный яд, — сказал ему уролог через месяц после операции. — Вот если пройдет благополучно с годик, тогда разрешите себе стопку водки по праздникам. По самым большим праздникам».
Им принесли закуску, две бутылки воды и два потных графинчика — и коньяк и водка были из холодильника.
— Давай за тебя, — сказал он сыну, — за твою взрослость и самостоятельность. Даже не верится, что ты уже вырос. Быстро и нечаянно как-то вышло — взял и вырос!
— Может, и нечаянно, да не быстро. Мне кажется, я живу очень давно.
— Да? А я вроде и не жил еще. Сорок лет, сорок оборотов Земли вокруг Солнца…
Сын улыбнулся:
— Действительно, при наших скоростях счет на обороты ничтожен.
— У природы свои скорости, и неизвестно еще, кто быстрее крутится, человек или винт твоего самолета. Ну, будем!
Они выпили, отец налил себе воды, а сын стал расправляться с закуской. В ресторанчике было уютно и прохладно, два пропеллера у потолка гнали эту прохладу на них и словно сдували то напряжение, в котором они оба находились. А когда выпили по второй, стало совсем хорошо, — за свою деревню пили, за степь вокруг нее.
— Ну как, лампочка зажглась? — спросил сын.
— Зажглась, — улыбнулся отец, вспомнив, что он часто говорил так, когда выпивал пару стопок на похмелье и чувствовал облегчение. — Лампочка зажглась, но уже красным светом.
— Жалко. Надо это учесть для себя.
— Учти. — Он налил себе воды и приветственно поднял: — За Волгу, за наше село!
— Теперь уж поселок городского типа. Лет через десять — пятнадцать городом станет. Вот я приду к твоему возрасту, он и станет городом. Совсем немного, правда?
— Совсем немного.
Они пообедали и отправились дальше по городу. Посмотрели выставку современной графики в Манеже, постояли возле Третьяковки, зашли в Пушкинский музей. Потом поехали на Ленинские горы.
Отец очень хотел, чтобы его первенец учился в знаменитом университете, который тогда только еще строили, и он сделал попытку, но сын срезался на первом экзамене, хотя и окончил школу с медалью. Он мог бы не срезаться, но его тянуло в небо, а отец настаивал на университете, и не хотелось ему возражать — отец воспринял бы это непослушание как личную обиду, потому что к тому времени он оставил их, по крайней мере юридически, он потерял право руководить их судьбой, и вот эта формальная потеря права только подтвердилась бы непослушанием. Потом отец водил его в Менделеевский на тот же факультет, но он опять срезался и уехал работать в Куйбышев к родственникам матери. Уж после его отъезда, через полгода, если не больше, отец написал ему, что ничего не имеет против летного училища и, стало быть, смирился с желанием сына, и сын поступил и вот уже окончил его, и отец рад, потому что понял свою ошибку и жалеет о прежней настойчивости.