В данный момент он с азартом докладывал, как ходил, гад, на охоту, и в лесу, мол, он никого не боится, ни, гад, рыси, ни там волков, ни хоть медведя. А вот только, конечно, лося.
— Убьет, гад, не посмотрит! — захлебываясь от восторга, кричал старик на весь вагон.
Слушатели железно молчали, а Дорофеев корежился, чувствуя, как в виске что-то тоненько дрожит и дергается, точно в больном зубе.
— Гон у их! Гуляют, значить. Двое передерутся из-за бабы, из-за лосихи, ну? — Старикашка вдруг закрутил головой, да так, что, казалось, шея вот-вот вывинтится из просторного ворота гимнастерки. — Они это, гад, подерутся, один другому навтыкает, а с ей, значить, в кусты. Любовь крутить. А этот остался, злой, как все равно Гитлер. А как же? Морду, гад, начистили, бабу увели, а у его — шишка! Он на всех, зверюга, и кидается, злость, гад, сорвать…
У мечети старик с приятелями вышли, и только тут Всеволод Евгеньевич вдруг понял: а ведь дедуля-то лицом, как две капли воды, — профессор Лосев.
Голова заболела еще сильней и мучительнее, но трамвай уже двигался мимо знакомого садика с чахлой клумбой вместо фонтана. Дорофеев вышел из вагона, почему-то испытав облегчение, будто все его неприятности остались в трамвае, навсегда уехавшем в сторону Елагина острова.
До Володькиного дома он дошел довольно бодро, а вот по лестнице плелся, как инвалид. Не мудрено — такие дела и быка уложат наповал, плюс к тому пыльный, огромный, раскаленный день. Теперь — скорей лечь, опомниться, потом принять душ, выпить хорошего чаю, а там уж — надеть свежую рубашку и на поезд. А к поезду… господи! — к поезду явится Инга…
Едва он вошел в квартиру, как зазвонил телефон. Наверняка — она, свербит у нее. Ничего, потерпит еще, пострадает, сил же нет никаких! Не спеша он снял туфли, носки и, с удовольствием ступая босыми ногами по прохладному линолеуму, побрел в комнату, к дивану. Телефон замолчал. Но только Дорофеев лег, вытянул ноги и закрыл глаза, завизжал снова. Ну, спорить готов, Инга! Опять набросилась головная боль, — в комнате было жарко, с улицы несло какой-то химией. Люто посмотрев на захлебывающийся аппарат, Дорофеев встал и решительно двинулся в ванную.
Пока он отходил под ледяным душем, телефон закатывал истерику еще раза три. Как следует замерзнув, он вытерся, надел чистое белье, сунул ноги в громадные Володькины тапки и тщательно расчесал на пробор мокрые волосы. Не помогло, голова продолжала болеть, в теле разваливалась тошнотворная слабость.
Только Дорофеев вышел из ванной, как телефон взвился опять. На этот раз он зарядил надолго, на измор брал, и во избежание родимчика у аппарата Дорофеев решил поднять трубку.
— Явился?! — сразу заорал Алферов. — А я уже десятый раз… Я тут это, задержался в этой… в общем, скоро буду. Ты пока возьми… там кастрюля, в холодильнике. И картошка…
Дорофеев вяло сказал, что не голоден. Володька помолчал, а секунду спустя спросил уже другим, деловым тоном:
— Случилось что?
— Ничего. Устал.
— Ага. Ладно, еду. Ты отдыхай.
Почуял что-то, бегемот несчастный, будет теперь приставать! Впрочем, не ври, Дорофеев, уж кто-кто, а Володька человек тактичный, просто тебе сегодня зачем-то надо, чтобы все вокруг были сволочи.
Он лег опять. Заснуть не удавалось. Самое правильное — все здешние дела временно отодвинуть; завтра работа, институт… Ронжина — это ведь все осталось, никуда не делось. И не денется.
Однако думать об институте и Ронжиной он не смог, прежнее возмущение и ярость как-то слиняли, непоправимый вред, который нанесет науке ее успешная защита, не казался таким уже непоправимым, Лосев просто жалкий старик, и пусть бы они там сами разбирались со своими делами… Вообще-то, у каждого в жизни была, хоть раз да была, какая-нибудь не очень красивая история, и вовсе не обязательно сразу считать себя из-за нее уголовником… А ведь не было никакого ребенка, все вранье! Пошлая история, банальная до отчаяния. А вообще-то, Всеволод, пора завязывать с надеждами, будто ты особенный, не такой, как другие, те, с кем постоянно случаются подобные житейские пошлости. Полюбуйся, так же, как все жалкие «другие», ты, не подумав, в двадцать лет женился, так же, как они, тянул семейную лямку, спал с нелюбимой женой, ссорился с тещей, — «бог мой», с тещей! — бегал «палево», потом… потом постыдно засыпался, остался один. Аж в Москву сбежал!.. Ну, что скажешь теперь? Съел? Придется смириться: никакой ты не особенный, «особенных» вообще нет в природе, бытовые вульгарные ситуации, которых ты всегда надеялся избежать, на самом деле и есть жизнь. И никуда ты от этого не денешься. И никто не денется! Даже… максималист Антон, бегущий в армию спасаться. У ВСЕХ ВСЕ одинаково, подколодная красавица права: «Дом — работа — санаторий…»
И все-таки, удивительное дело, в конце концов Дорофеев ухитрился заснуть и спал глубоко и спокойно. Растолкал его Володька, бубнивший, что хватит, раздрыхся, как этот… барсук, поезд уйдет, и стынет все.
Открыв глаза, Всеволод Евгеньевич обнаружил, что укутан пледом, из кухни доносится запах чего-то в высшей степени жареного, а на часах — почти десять. Это значит, теперь уже скоро на вокзал. Выйти надо пораньше, там Инга… Сразу захотелось вернуться обратно в сон, но Володька, гремя посудой, дико трубил на кухне, как голодный слои, — звал ужинать.
Вдали грозно брезжила недавняя головная боль, какая, к черту, еда! Но Алферов, упрямо сопя, навалил целую тарелку картошки, засыпал укропом, положил здоровенный кусок жареного мяса, пододвинул салат. И пива налил. Ну, какой идиот сможет есть в такую жару? Однако Дорофеев незаметно для себя умял все, что было в тарелке.
Володька ни о чем не спрашивал, шумно жевал и Дорофееву все подкладывал — то огурец, то редиску. Всеволод Евгеньевич вдруг почувствовал — отпускает.
Хороший он все-таки мужик, Алферыч, легкий. И свой. Все вроде понимает, а в душу не лезет, — отличное, что ни говори, качество! И редкое! Другие желают добра, сделают хорошее, от всей души и совершенно бескорыстно. Только глядишь: уже и плату подавай, не материальную, боже сохрани! А вот кое о чем поразузнать, дать кое-какие советы… за которыми не обращался. Ведь добра, черт возьми, желают! И имеют на то полное право, кого хочешь спроси!
А Володька, неясно к чему, вдруг пошел излагать очередную завиральную теорию. Он, видите ли, пришел к выводу, что большая часть психических расстройств — от недостатка любви.
— Понимаешь, это ведь давно известно, — возбужденно гудел он, — новорожденные дети: если они… того, без матери, без родных, если их кормят, пеленают, но не… это… не ласкают, на руки там не берут, они чахнут. И — вплоть до того… умирают. А сейчас привязанность, она же этот… дефицит. На земле в целом. Нет, я серьезно! Разучились. Любить не умеют, не знают — как. Нет культуры этого дела… Ты не… ты брось! Я — в широком смысле. Утеряло человечество это чувство, а если кто умеет, то на него уже глядят как на помешанного или… или хитреца: ишь, спектакли играет — Великая Любовь, чего ему, интересно, на самом-то деле надо? Да. А любовь, между прочим, не только младенцу нужна…
— Век больших скоростей, некогда всем, — Дорофеев сказал первое, что пришло в голову, разнеженно думая, что есть в Володьке еще одна симпатичная, хоть и провинциальная черта — простодушие. Даже наивность.
Володька, запыхтев, возразил, что про эти скорости ему уже противно слушать.
— Пошлость, в зубах навязло. К тому же брехня: оттого что на какой-нибудь Кавказ можно долететь за три часа, а не тащиться… всю жизнь в кибитке, свободного времени не убавилось, а прибавилось, и нечего врать… Информации у нас от этого переизбыток, это да, — подумав, добавил он. — А человек не резиновый, есть определенный максимум, который его башке возможно переработать. Ну, значит, и выходит: событий больше, стало быть, сила воздействия их на человека — меньше. Понятно, нет? Чтобы общий результат не превышал, иначе пробки полетят, а то и весь мотор…
— Про мотор понял, — сказал Дорофеев, — мощность равна силе тока на напряжение. Если мощность — константа, а напряжение растет, значит, сила тока падает. Так, что ли?
— Ага! — обрадовался Алферов. — Ага. Больше внешних впечатлений, меньше сила их… ну, воздействия. Чувства, короче говоря, слабее. А чтоб отказаться от лишней этой… информации, — куда там! Жадность одолевает. Вот и получается: вместо нормальных чувств — дребедень и собачья суета, туда смотаться, там устроиться, это поглядеть… А любить?.. Нет, не умеем! А знаешь еще, почему? Этому ведь тоже надо учить, само не возьмется. …Ты — ладно, Севка. Не дрейфь, прорвемся! — Володька вдруг потянулся и здоровенной своей лапищей осторожно тронул Дорофеева за плечо.
Тот только вздохнул.
— Ну, так вот. Про что я? Ага, про эту самую… Про любовь, значит, — теперь Алферов говорил подчеркнуто бодро. — Человеку, уж это я точно знаю, любить жизненно необходимо. И его чтоб — тоже. Это как еда, понял? Или там… как дышать. Надо. А ведь сколько одиноких! А в семьях? Если просто мирное сосуществование, так это уже считается… там… счастье в личной жизни. А от такого свинячьего счастья развивается… вроде душевной чахотки. Или тоже — дружба. Сейчас принято с нужными все людьми. Это ж подумать, человек себя сам — сам! — принуждает общаться с тем, кто ему на самом-то деле до фени. А то и просто с души воротит! Ну, не повод для стресса? Жуть! Думаешь, сочиняю все? Я же с ними, с пациентами, целые дни только и делаю, что того… беседую за жизнь. Наслушался. И нагляделся! Да что… Возьми хоть древних: про любовь к ближнему еще когда поняли! И это ведь не правило… там… хорошего тона за столом, — это рецепт! Веками проверенное дело. «Как самого себя», заметь! Это же способ быть счастливым! И здоровым. Чувствуешь? Ну… а не научишься, вот и будешь… куковать. Пока не сопьешься, как… хвост собачий!