Только после я узнал, что Павла тайком от меня бегала в колхозный клуб и там репетировала. Ей не хотелось, чтобы впечатление от новых вещей Рубца испортила неуверенная игра.
Наступил час, когда Павла села за рояль.
— Я готова, — ни к кому не обращаясь, сказала она, и мне показалось, что голос ее немного дрожал.
Она коснулась пальцами клавишей, и в комнате сразу стало тесно от напевных и гулких звуков. Павла играла романс, должно быть, один из тех «жестоких» романсов, о которых говорила Анна Михайловна.
Я взглянул на старушку. Она сидела в плетеном кресле, маленькая, притихшая, приставив к уху сложенную ковшиком ладонь. Какие картины прошлого вставали сейчас перед ее глазами? Что вспоминалось ей в эту минуту? Большой бело-голубой зал с колоннами в дворце Клашевских, где выступал Рубец, или крестьянская изба, куда он зашел, чтобы записать новую песню, или росный луг, по которому они вдвоем бежали к речке… Кто знает?
— Правда, хорошо, а? — неожиданно обернулась ко мне Павла и от радости сделала несколько стремительных оборотов на вращающемся табурете.
Потом она сыграла тот единственный романс, к которому были приложены слова. Да, музыка оказалась именно такой, какой я ее себе представлял. Еще днем, переписывая слова, я мысленно назвал романс «Моя отрада». Мне казалось, что именно в этой отраде, в двух ярких звездах заключен смысл вещи, в том, что эти звезды светят, несмотря ни на что.
Ни сонат, ни увертюр, о которых говорила Анна Михайловна, не оказалось. Или она напутала от старости, а может, ноты и вовсе погибли в огне революции или Отечественной войны, когда старушка прятала самое дорогое от немцев, куда-то закапывала, заносила и забывала.
Но и то, что я услышал, было великолепно. Романсы, — их Павла сыграла семь, — трогали и волновали. По глубине чувства, по какой-то особой душевности и ясности мысли мне хотелось сравнить их с глинковским «Я помню чудное мгновение» или «Средь шумного бала» Чайковского. Мне кажется, что эта оценка не была преувеличена, вызвана пристрастным отношением к Рубцу, во втором открытии которого в какой-то мере я был повинен. Нет, эти чувства породила сама музыка, удивительно прозрачная и чистая, как росный, омытый грозой сад, что шептался сейчас за окнами старенького флигеля.
Павла закончила игру и вдруг порывисто бросилась к Анне Михайловне, обняла и поцеловала ее.
— Если б не ты, ничего бы этого у нас не было, — сказала она.
— Ась? — по обыкновению переспросила Анна Михайловна, но потом поняла и протестующе замахала руками.
— Вот уж, вот уж…
— Однако чай пить пора, — трезво сообщил Ксенофонт Петрович и отправился на кухню ставить самовар.
Мы заговорщицки переглянулись с Павлой и вышли в сад.
В саду пахло яблоками — целая гора их лежала возле покрытого соломой шалаша. Рядом потрескивал костер, и на фоне огня виднелась казавшаяся багровой фигура старого колхозного сторожа.
— Ты что играла сейчас, дочка? — спросил он у Павлы.
— Романсы… Песни такие… Александр Иванович Рубец их сочинил.
— Може те самые, что шукали? — осведомился сторож.
— Те самые, Пахомович. Нашли мы их.
— Ну и слава богу, что найшли, — заключил дед.
Мы взяли по теплому яблоку, пахнущему медом, и пошли дальше в темноту ночи. Луна только всходила. Она поднималась из-за леса, огромная, круглая, словно отлитая из меди. Вдали виднелся темный силуэт церковки и почти готового дома для учителей, куда мне совсем не хотелось переселяться.
Так проходит земная слава (лат.).