Долго не видя Наполеона, Генриетта решила сама принести ему цветы. Приготовив букет и надев лучшее свое платье, она пошла к дому (возможно, его называли дворцом). Ее не пустили. Ворота были закрыты. Стоял часовой. Она попросила передать букет. Теперь она ежедневно приносила ему букет свежих роз. Это было его последнее утешение. Однажды утром часовой не принял цветы. «Он умер», — сообщил солдат. Генриетта положила розы у ворот, вернулась домой и перерезала себе вены..
Лезгинцев слушал напряженней всех. Навалился грудью на стол, оперся щекой на ладонь, прижмурил глаза. Рядом с ним сидел Хомяков.
Если перевести стрелку времени на два года вперед, возникнут почти рядом Генриетта и Зоя, сорок тысяч миль под водой и девятнадцатый километр пригородной железной дороги. Отдаленные и странные ассоциации…
Вестовой принес блюдо узбекского урюка, его быстро «поклевали». Потом солонцевались воблой. Куприянов выпил стакан холодного морса из морошки.
— Штука! — Он облизнул губы. — Заменяет массу земных напитков.
Гневушев снял таблицу с переборки, приготовил цветной карандаш.
— Согласны, товарищи? Одно очко добавляем замполиту?
— Голосую «за»! — Мовсесян первым поднял руку.
— Так. — Гневушев заштриховал красным квадратик возле фамилии Куприянова. — Заметно, у вас еще припасен один гол?
— Вы угадали. — Куприянов с видом победителя оглядел присутствующих.
— О чем? — спросил приунывший Мовсесян. — Нельзя уходить от темы.
— Еще о Наполеоне…
— Хватит! — Лезгинцев встал. — Лучше спать!
— Советую остаться, Юрий Петрович, — сказал Куприянов, — ничего не потеряете.
— Посидите еще, — попросил доктор Лезгинцева, — не расстраивайте компанию. За вами поднимется вся ваша боевая часть.
В это время в кают-компанию вошел командир. Он сообщил данные по курсу, присел к столу.
— Клуб в полном разгаре? — Он искоса взглянул на таблицу. — Продолжайте! Как у вас дела, товарищ Мовсесян?
— Замполит решил провести еще один гол в мои ворота, товарищ командир.
— Ну и как вы пережили?
— Армяне и не то вытерпели, товарищ командир, — отшутился Мовсесян, краем уха прислушиваясь к распоряжению Волошина, тихо отданному старшему помощнику.
Гневушев тотчас вышел. Все обратили внимание на поспешность его ухода. Лезгинцев проводил старпома глазами, затем перевел взгляд на командира, исподлобья наблюдавшего за ним. Их глаза встретились. Волошин потянулся за воблой, с треском размял ее, на стол посыпались серые чешуйки.
— Продолжайте, — сказал он Куприянову.
Волошин не мог приучить к себе подчиненных. Раздражала их скованность при его появлении. А размазней ему никогда не стать, также не приучить себя к дешевым приемам браточка-командира: не позволяли суровые навыки его уральского характера.
Однако не это занимало его в первую очередь. Понизились рабочие параметры правого борта; пока не было оснований поднимать тревогу. На пульте за показаниями приборов наблюдали опытные инженеры-механики, которые должны сами разобраться в причинах понижения параметров.
Волошин слушал замполита рассеянно, каждую минуту ожидая появления старшего помощника, посланного им на пульт. Волошин был активным врагом малейшего проявления пусть даже внешне не выраженной паники. Если сейчас предупредить Лезгинцева? Схватится. Будто пружинами подбросит. Кто-то правильно утверждал, что ядерная энергетическая установка — очень сложный механизм, требующий исключительно внимательного управления. Она способна длительное время вырабатывать огромное количество энергии, но неправильное обращение с ней может полностью вывести ее из строя. Ошибка в регулировке неизбежно приведет к полному прекращению выработки энергии. Конечно, автоматы «сбросят» стержни аварийной защиты на дно реактора, но и «сбросят» лошадиные силы…
Замполиту можно было позавидовать. Круглое, юношески свежее лицо, горячий румянец, свойственный полнокровным блондинам, приятный тембр голоса, умная усмешечка в глазах, раньше и не замечал, черт возьми, ресницы прямо-таки девчачьи. Вот вам и заместитель по человеческим душам! Куприянов решительно «забивал гол» окончательно сникшему Мовсесяну. Откуда только взял замполит подобные сведения? Оказывается, сердце Наполеона было вырезано верным ему приближенным, доктором, названо его имя. Как и у фельдмаршала Кутузова, сердце императора было доставлено на родину. Сердце Кутузова захоронено в гробнице Казанского собора, сердце Наполеона — в Париже, в Пантеоне. Но не в этом смысл рассказа. Сердце Наполеона взялся доставить во Францию преданный императору адъютант, молодой, восторженный офицер. Маршрут лежал примерно по тому же курсу, по какому со скоростью свыше двадцати пяти узлов скользила их субмарина. Адъютант отправился на парусной шхуне. Ему приготовили отдельную каюту. Никто не должен был знать, кто находился в тайной каюте, с какой миссией он держал свой путь. Подробности путешествия могли быть разными, легенда обрастала фантазией, но вот главное, пожалуй, не придумаешь. Тем более это Волошин где-то слыхал. В пути шхуну прихватил шторм. Парусник изрядно потрепало. Измученный качкой, офицер заснул. Ночью его разбудил какой-то шорох. Проснувшись, он увидел крысу, прогрызавшую пергамент на стеклянной банке. Сердце Наполеона и голодная трюмная крыса… Офицер, так или не так, пойди проверь, сошел с ума, но сердце доставил куда надо.
Что происходило дальше в тот день, хорошо запомнившийся Ушакову? Ему пришлось стать единственным свидетелем со стороны, и в этом было его преимущество и недостаток. Он толком не знал, что случилось в тот короткий промежуток времени, когда явился командир, отослал своего старшего помощника и когда перед возвращением крайне возбужденного Гневушева зазвонил телефон с вахты. Лицо Волошина мгновенно окаменело, голос приобрел резкие, металлические оттенки. Без труда можно было догадаться — вахтенный сообщил важную весть. В тот же момент в дверях кают-компании объявился Гневушев. Нельзя сказать, чтобы он был растерян или чем-то напуган, в любых положениях этот маленький, неказистого вида человек умел держать себя в руках. Но его возбуждение, порывистое дыхание (по-видимому, он спешил, преодолевая расстояние) и торопливость, с какой он очутился возле командира, говорили больше любых слов. Волошин выслушал помощника, повернул голову к Лезгинцеву и глазами приказал ему… Тот быстро ушел.
Прошло не больше полминуты и — никого. Будто выдуло сильным напором сжатого воздуха. Дмитрий Ильич остался один.
В кают-компанию зашел улыбающийся Анциферов. Колпачок с головы снял — поблескивают вспотевшие волосы.
— Не испугались ревуна? — Он продолжал улыбаться.
— Немножко было, — признался Ушаков.
— Пугайся не пугайся, бежать некуда: снаружи — океан, внутри — все переборки герметизированы.
Вестовой из-под ладони посмотрел на плафоны:
— Не возражаете вырубить верхние лампы? Будет спокойней глазам.
Анциферов принялся лениво убирать со стола. После ревуна все остальные шумы почти не ощущались: организм будто попал в барокамеру. Нет, стоит сосредоточиться, и слух вылавливает звуки, по-прежнему доходит ритмичный гул турбины и редуктора, лодка идет…
Вестовой закончил уборку, присел к столу, налил два стакана морса, первым пригубил.
— Вчера был такой конфуз со мной, — сказал он. — Нарезал я петрушки и в к р о п а, с гидропаники — и бац! Тут как тут начхим. Поворожил он над моей зеленью, поморщился: «Ничего, можно употреблять». Но сам почти не ел. — Анциферов говорил ровным голосом, с мягким украинским акцентом. Укроп называл вкропом и посмеивался над гидропоникой. Выпив еще стакан морса, рассказал, как в Заполярье приезжал наш известный адмирал.
— К чему это? — спросил Дмитрий Ильич.
— К чему? — Анциферов помялся, поднял серые неулыбчивые глаза. — Дюже все радовались. Глуховцев получал с меня членские взносы, сиял, как уполовник, дали, мол, всем фитиль в оглоблю, чисто сработали кругосветную автономку. А я ему в ответ: скажешь гоп, когда перескочишь.
— Я, пожалуй, пойду, товарищ Анциферов.
— Куда же, товарищ капитан третьего ранга? — Анциферов подчеркнуто именовал его по званию. — Все на задрайке.
— Да, да, я и забыл, — бормотнул Ушаков и опустился на стул.
— Если самовар не так кипит, сами «духи» полудят. — Анциферов называл энергетиков духами, как в прошлом прозвали кочегаров и машинистов…
Дмитрий Ильич вынужден признаться в чувстве глухого, тоскливого страха. И это его внутреннее состояние не имело никакого значения. Как и он сам не имел никакого значения в процессе ликвидации объявленной командиром тревоги. Поэтому его оставили здесь одного, как человека, не включенного в общую цепь. Мысли расслабились, ползли вяло, а ноги будто ртутью налиты. Постепенно его внимание сосредоточилось на одном человеке, на Лезгинцеве. Именно его в первую очередь потребовал к себе и д о л, которого, как золотого Перуна, не уволочешь по оврагу и не утопишь в Днепре. Лезгинцев сражается со своим идолом. Крепкий, тонкий, гибкий, как булатный клинок, Лезгинцев. И это не заумная, напыщенная метафора, а реальный образ, возникший и укоренившийся в сознании. Клинок! Однажды пришлось видеть, как делали клинки степные мастера кумыки. Раскаленные в горнах полоски стали выхватывали клещами и выплетали, подобно женской косе, только не из трех, а из семи алых изгибистых прядей. Выплетку бросали в огонь, плющили ее в два молота на длинной шпажной наковальне. Били до тех пор, пока не срастались молекулы стали. Так приходилось понимать эту затею. У горнов нетерпеливо топтались на диких скакунах всадники с горящими цепкими глазами. Им бросали в потные, волосатые руки откованные клинки, и они мчались в степь на ураганном карьере с пронзительными стонами, закаляли клинки на ветре. Всадники возвращались к казанам с кипящим курдючным жиром и швыряли туда промытые вихрем клинки. Лица всадников сияли на солнце, будто ярко начищенные медные кумганы, кони брызгались пеной, стучали зубами по трензельному железу, отхлестывались от мух длинными хвостами… Потом клинки снова попадали в горны, под молоты, во власть ветра… Клинки выходили гибкими, упругими, хоть в кольцо завей, при джигитском взмахе свистели, словно певчие птицы, и, как издавна уверяли знатоки, похожие на мюридов самого пророка, рассекали врагов, как бритвой, не оставляя рваных, ран…