— Ты к чему это? — спросил Кашнев, и так как ярким желтым извилистым пятном заколыхалось перед ним вдруг платье Розы, то он добавил: — У тебя что с ними, с Розой? Извини, что спросил.
Дерябин посмотрел на него, задержав шаг, чмыкнул и ответил спокойно:
— Э-э, есть о чем говорить!
И тут же, точно внезапно вспомнив вдруг, начал он рассказывать длинный еврейский анекдот. Потом, пока шли от дома Пильмейстер по улице, рассказал еще четыре анекдота еврейских, два армянских и один малороссийский.
Ой да на-а-ле-тiлы гу-уси
З дале-ка-а-аго краю-ю…
Откуда-то издали это медленно воровато прокралось в ночь. Голос был молодой, высокий, покрывал собою гармонику, но проступала под ним и гармоника, как под тонким зеленым листом проступает на солнце схоронившийся с тылу жук. Ожила и осмыслилась ночь и собралась вся в кулачок к тому месту, где пели.
— Есть! — довольно и значительно сказал, остановившись, пристав. Отстегнул пуговицы у ворота тужурки. Поднял руку, — остановил солдат. И странно было, но Кашневу почему-то показалось это тоже каким-то желанным, как желанна бывает охотнику случайно налетевшая дичь.
И как раз еще о гусях пел высокий полумальчишеский голос:
Ой да за-му-ты-лы во-о-оду
В ти-хо-му Дунаю.
И еще два голоса пристали к нему: один озорной, шалопайский, с подвываньем не в тон, другой добросовестный, старательный, только несмелый, грубый и сильный:
А бода-ай тi-iи гусн-и-и
З гильечко-ом пропалы…
— Эх, не доносит, подлец! — вполголоса выругался пристав.
Впереди, на пути у тех, кто пел, стоял водопроводный бассейн. Шикнув и согнувшись в полупрозрачной ночи, протащил Дерябин за собою гуськом, как выводок, Кашнева и солдат к этому бассейну. Грязно здесь было, топко, как в болоте, конюшней пахло, и солдаты присели на корточки, подобрав шинели. Вместе с песней вспыхивал все ближе, ближе собачий лай.
Видно их стало: шли трое, гармонист в середине. О гусях пропели уж все до конца, но не хотелось, должно быть, расстаться с напетым мотивом. Тихо, чтобы разлиться потом вовсю, начал средний снова:
Ой да на-а-ле-тi-лы гу-у-си-и
З да-ле-ка-а-го краю…
И лихо подхватили двое других, равняясь с бассейном:
Ой да за-му-ты-лы во-о-о…
— Держи их! — бросился наперерез пристав.
Кашнева точно подбросило за ним. Торопливо шлепая по грязи, вперебой, табуном отовсюду, как в атаку, кинулись солдаты… Певуны ахнули, отшатнулись, стали.
Пожалуй, незачем было Дерябину расстегивать верхние пуговицы тужурки: парни были квелый, хлипкий народ. Бил их пристав со всего размаха, — с правши и с левши. Двое упали сразу, третий, с гармоникой, еще держался, но со второго удара сбил с ног и его Дерябин. Куча сваленных парней барахталась в сыром песке. Чуть поднялся парень с гармоникой…
— Господин пристав! Это… за что же бьетесь?
— Мало тебе? Додать?
Пнул его сапогом в бок Дерябин, застонал парень.
— Будет вам, что вы! — взял пристава за руку Кашнев. — Зачем?
— Как? — озадачился пристав. — Мерзавцы, воры, — по ночам орать!..
— Да ведь новобранцы… как же воры? — ответил Кашнев.
— Мы и вовсе не новобранцы, — плачущим голосом вставил кто-то из кучи. — Так мы, ребята здешние.
— Значит, и воры! Еще лучше… Да здесь же все воры, скот!
— А вы нас ловили? Воры… — поднялся было парень с гармоникой.
— Что так-кое?
— Вы нас не ловили, — по-пьяному упрямо повторил парень.
— Тты? Как смеешь? — изумленно и потому как-то тихо даже спросил пристав. — Как смеешь? Смеешь как?..
И Кашнев не мог его удержать.
IX
Привели в часть и заперли избитых парней в каземате. Солдаты ушли в казарму. Кашнев остался у пристава, где Культяпый постелил ему постель.
Долго сидел на этой постели Кашнев, молча глядел на Дерябина, который, сопя, читал и подписывал у стола какие-то бумаги, пил квас из графина, дымно курил.
Но вот пристав снял тужурку, остался в одной крупно вышитой на груди рубахе, подошел к иконе, около которой горела лампада, грузно стал на колени и начал отчетливо, громко читать молитву ко сну отходящих:
— «Боже вечный и царю всякого создания, сподобивый мя даже в час сей доспети, прости ми грехи, яже сотворих в сей день делом, словом и помышлением, и очисти, господи, смиренную мою душу от всякия скверны плоти и духа…»
Читал долго, потом прочитал еще две длинные молитвы, поклонился земно и встал с колен. А в это время разделся Кашнев, потянулся устало и лег.
— Ты что же это? Немолякой? — покосился на него Дерябин.
— Дда… отвык… давно не молился, — просто ответил Кашнев.
— Ты — человек ученый, юрист… тебе это, конечно, стыдно… — медленно проговорил Дерябин, кашлянул, посопел и добавил: — А я — молюсь, прошу простить… Я, брат, ничего в жизни не понимаю и потому молюсь.
Он покопался в столе, шумно выдвинул ящик и достал фотографию; доставал как-то медленно, ощупью, и держал отвернувшись, поднося ее Кашневу.
— Вот видишь… присмотрись хорошенько: мой сын Юра, девяти лет! Присмотрись!
— Красивый мальчик, — сказал Кашнев, искренне любуясь мальчиком — большеглазым, пухлогубым, с челкой, в суконной матроске.
— Умница был! Рисовал как! Всмотрись внимательно, — я еще не могу… Шесть недель назад от дифтерита умер: не могу смотреть… Он не при мне жил, то есть не моя фамилия, и прочее, но-о… только он мой был, настоящий… моей крови… Вот и спроси его, зачем умер.
Пристав стал у окна, побарабанил пальцем, потом, сопя, взял у Кашнева фотографию и, не глядя, спрятал в стол. Посвистал глухо и вдруг опять начал надевать тужурку отчетливо и решенно.
— Куда? — спросил Кашнев.
— Куда? Куда надо, куда надо, да, куда надо! — скороговоркой ответил Дерябин; потянулся, оглядел правую руку, и Кашнев только теперь заметил на ней три массивных золотых перстня, должно быть таких же жестоких при бое, как кастет.
— Ты… в каземат? — спросил он несмело.
— Я их прощупаю, какие они такие ребята, здешние, — раскатистым голосом ответил Дерябин, прикачнув головой.
— И охота!.. Ложись-ка спать, — поднял голову на локоть Кашнев.
— Я их прощупаю, здешних ребят! — повторил пристав в нос и с тою же металлической брезгливостью в голосе, какая была у него раньше.
Кашнев медленно сел на постели.
— Знаешь ли, что я тебе скажу, Ваня, — проговорил он решительно, но добавил как-то не в тон: — Ты ведь шутишь, что идешь в каземат?
— Как-к шучу? Зачем шучу? — зло удивился Дерябин.
Кашнев представил измятую солому на полу каземата и как на соломе валяются парни… и толстые перстни пристава… желтые перстни, желтая солома, желтое платье Розы, — мутно было в голове… И с усилием поднялся Кашнев, забывши уже, что он — прапорщик, и так, как лежал в постели, в одном белье подошел к приставу, улыбнулся ему и просительно сказал:
— Ваня, если ты идешь избивать до полусмерти этих — арестованных, то… объясни мне, зачем ты это?
— Воров? — спросил Дерябин.
— Какие там воры!
— Постой!.. Объяснить?.. Постойте-е! — отступив на полшага, высокомерно сказал пристав. — Вы — дворянин?
— Да, дворянин! — опешив немного, твердо ответил Кашнев, хотя был он сыном мелкого чиновника.
— Дворянин? Шестой книги? Руку! — и чопорно пожал руку Кашнева Дерябин; потом, насупившись и отвернувшись вполоборота от Кашнева, он заговорил медленно, глухо, обиженно, обдуманно, выкладывал затаенное: — Так как же вы мне… на улице… при исполнении мною обязанностей служебных… говорите под руку? Не замечание, конечно, но-о… вообще суетесь?.. Так что воры вас за полицмейстера принимают, а?.. Кто же и может вмешиваться в мое дело? Полицмейстер, губернатор… вы собственно кто?
Кашнев посмотрел удивленно на новое, теперь расплывшееся, потное, с прищуренными глазами, ожидающее лицо пристава и сказал первое, что пришло в голову:
— Вот что… сейчас я оденусь!
И пошел к постели.
— Одеваться, этого я от вас не требую! — крикнул Дерябин.
— Ничего вы не можете от меня требовать! — крикнул, вдруг раздражаясь, Кашнев.
— Ничего? А по форме представиться извольте, ничего! Бумагу о назначении вручите! Приказание командира вашего эшелона… — Ничего?!. А то я не знаю, с кем это я имею удовольствие в одной комнате, собственно говоря! Насколько это безопасно для меня лично!
Кашнев промолчал. Хотелось одеться скорее. Руки дрожали. Он даже как-то и не обиделся, точно давно ожидал этого от пристава, но как в глубокие окопы, как под кованый щит хотелось стать ему под защиту мундира, новеньких офицерских погонов, кушака, строевых сапог… или просто хотелось только этого: чтобы не было Кашнева, Мити Кашнева, которому белье метила крупными метками сестра Нина, когда он был еще студентом последнего курса, — чтобы был Кашнев прапорщик, офицер такого-то полка и тоже при исполнении обязанностей, как и пристав.