— Изыди, анафема, вон из моего дома! — немного опомнившись, рявкнул на солдата поп.
— Простите, батюшка, я за все заплачу.
Но отец Игнатий и слушать не хотел и, дрожа от ярости, заорал еще озлобленнее:
— Чтобы твоего духу не было здесь, нечестивая тварь!..
Петр взял фуражку и, не надевая ее, боком, с оглядкой, вышел на крыльцо. Остановился на минуту, тупо поглядел вокруг, точно силясь сообразить что-то.
Какая-то баба, шедшая с речки, бросила хлуд с бельем и кинулась к попу. Потом откуда-то начали появляться еще бабы, а за ними мужики. Хромой дьякон, стоя у своего палисадника, вытянул шею, как журавль, и насторожился.
Надев фуражку, Петр сошел с крыльца и зашагал вдоль улицы по направлению к своему дому. Шел он торопливо, беспокойно оглядываясь туда, откуда все еще слышались исступленные вопли попадьи. Было стыдно за себя. Брала робость при мысли, что поп может подать на него жалобу, осрамить на все село. Внутри закипала волна дикой злобы.
Он зашел к шинкарю, хватил в два приема полбутылки водки и побрел дальше. Около дома залаяла собака, и Петр, захватив на дворе полено и топор, погнался за нею. Та, не успев прошмыгнуть под амбар, забилась в коровий хлев и, хрипя, захлебываясь, лаяла еще громче.
— А-а, гнусная тварюга!..
Поленом Петр перешиб ноги собаке. Барахтаясь на одном месте, она жалобно завыла. Тогда с наслаждением он отрубил ей голову.
Из-под повети выглянул отец, негромко спросил:
— Почто погубил пса?
— Стало быть, нужно было, — буркнул Петр, идя в избу.
VIII
Несколько семейств, отчаявшись улучшить свою горькую и безотрадную жизнь в России, собрались в Аргентину — попытать себе счастья за океаном. Шла распродажа имущества. Петр купил за полтораста рублей дом с двором и огородом и, забрав с собой жену, сына и все свои вещи, ушел из-под родительского крова. Уходя, он ни с кем не простился, и ему никто не сказал ни слова. Когда захлопнулась за ним дверь, все вздохнули облегченно. Только старушка мать, молча сидевшая на конике, тихо заплакала.
Изба, где водворился Петр, была прочная, выстроенная лет пять назад, с тремя окнами, светлая. Отапливалась она по-белому. К ней были пристроены сени с небольшим крыльцом. Перед окнами росли развесистые ветлы и березы.
Петр съездил в город за покупками, и через неделю изба внутри стала неузнаваемой: вместо лавок появились стулья и диван, на окнах забелели кисейные занавески, на подоконниках встали фарфоровые кувшинчики с искусственными цветами. Стол, застланный желтой узорчатой скатертью, украсила голубая лампа с красным абажуром. В переднем углу, на божнице, заблестели новые иконы, в посеребренных оправах, больших киотах с золотым виноградом, а на стенах — пестрые лубочные картины: страшный суд, генералы, война, полуголые женщины. В простенке между окнами, выходящими на улицу, висело овальное зеркало, правда, кривое, уродовавшее лицо, но зато большое и в раме, окрашенной в вишневый цвет, с резьбою наверху.
— Знай наших! — оглядев избу, воскликнул Петр.
Сам он не расставался с мундиром — ему все казалось, что вдруг явится кто-то и скажет: «Петр Захарыч, пожалуйте в начальники». Нужно быть каждый час готовым к этому. Жене он приказал выбросить все сарафаны и ходить только в платьях, сына наряжать в плисовые шаровары и ситцевую рубашку.
Справляли новоселье. Приехали урядник, старшина и помощник волостного писаря, пришел шинкарь с женой.
— Ай-ай, как ловко! — оглядывая избу, удивлялись гости. — По-губернаторски, ей же ей…
— И не разберешь: не то горница, не то выставка предметов, — добавил старшина, поглаживая свою широкую, лопатой, бороду.
— Подождите, еще не то будет, — горделиво хвастался Петр.
Усадив гостей за стол, он крикнул!
— Жена!
— Чего изволите, Петр Захарыч? — откликнулась Матрена и вытянулась в струнку.
— Подавай на стол!
— Слушаюсь.
Она повернулась по-военному и вышла в сени.
— Строговаты вы, Петр Захарыч, — улыбнувшись, заметил урядник.
— Дисциплину люблю. Меня самого, я вам доложу, обучали вовсю. В таком переплете бывал, что ахнешь. Зато вот в люди вышел. Потом даже сам генерал целовался… Прямо в уста…
— Воистину вы достойный человек! — подтвердил шинкарь.
— Ах, как это верно! — закатив под лоб глаза, подхватила жена шинкаря Прасковья Денисовна.
Кутили весело и размашисто — до тошноты. Много безобразничали, ругаясь и рассказывая похабные анекдоты. Потом спорили, обнимались и целовались. Урядник с Петром, разинув насколько возможно глотки, орали песню «Наши жены — пушки заряжены», старшина плясал, стуча тяжелыми сапогами об пол, точно бревнами, и взвизгивая по-бабьи «их ты!». Шинкарь, схватившись за живот, хохотал во всю мочь. Помощник писаря, молодой еще парень, заигрывая с Прасковьей Денисовной, щипал ее, чем она была очень польщена, а когда ее муж, жадный до «чужбинки», свалился на пол, она, разомлев от восторга, раза два выходила со своим кавалером на двор: «итоги подвести», как объяснил ей молодой помощник.
Матрена не принимала участия в этом бесшабашном разгуле; грустная и убитая, она осторожно следила за мужем потускневшими от слез глазами, боясь обратить на себя его внимание.
Жизнь для Матрены превратилась в сплошную цепь невыносимых обид.
— Мне стыдно за тебя, дура ты почаевская, — сердито говорил ей Петр. — Не можешь ты ни поговорить, ни вести себя при хороших людях. Сколько денег истратил на тебя! Накупил нарядов, а все напрасно: все они на тебе, как шлея на корове. А пузо-то — у-у-у! Посмотри-ка на себя в зеркало: не барышня, а квашня с тестом. Рази тут корсет поможет? Тебя нужно железными обручами стянуть, стерву эдакую!.. Мешаешь только мне. Не будь тебя, я привез бы с собой Розку, что в «Хрустальном зале» была. Одно имечко чего стоит. Не то, что Мотька, Мотря… Та бы любой попадье пятьдесят очков вперед дала. Да что я говорю — попадье! Жена самого корпусного командира, его превосходительства, не устояла бы супротив такой цыпочки… Ах, господи, и как только земля такую родит! Головка завитая, сама перехвачена, как рюмочка, тоненькая, верткая… Не идет, а пишет ножка-ми-то. И вся воздушная. Ежли, к примеру, посадить на ладонь да дунуть, так, кажется, полетит в небо… Бывало, скажешь: «Ну-ка, Розочка, утоли мои печали». Эх, что она тут выделывает!.. Прямо чудеса!..
— Петр Захарыч, не надо… Ради бога, не говори… — умоляла Матрена.
— Смирно, овца крученая! — злобно кричал он, глядя на нее выкатившимися глазами в упор, и страшно шевелил бровями, подражая ротному командиру.
Заканчивалось все это побоями.
Яшка относился к солдату как к злейшему своему врагу. Не действовали на него ни подарки, ни угрозы отца. Он был упрям и ни разу не назвал своего отца «папашей», как тот приказывал величать себя. Это бесило Петра. Он рвал сына за волосы, бил кулаками по голове. Все было бесполезно. Однажды, вспылив, он схватил Яшку за уши и, размахивая им в воздухе, закричал не своим голосом:
— Расшибу, сукин сын, до смерти!.. Об стену расшибу!..
У мальчика потемнело в душе.
— Мама, мама!.. — завопил он, весь извиваясь от ужаса.
— Ах, господи! — помертвев, крикнула Матрена и, чтобы спасти сына, кинулась мужу на шею.
Он бросил ребенка и весь гнев свой обрушил на жену.
Дня через два, когда Петр сидел у шинкаря, мальчик прибежал домой, нахмуренный и серьезный.
— Мамочка, что я видел! — залепетал он, влезая к матери на колени.
— Что, сынок, что? — поцеловав его в щеки, спросила Матрена.
— Кирей Рыжий как бахнет обухом быка! Прямо по лбу. Потом ножом по горлу — хвать! Кровищи сколько! Лужа! Захрипел бык. Ногами брыкал. Опосля околел…
— Околел, говоришь?
— Да, мама.
Он оглянулся, сделался еще серьезнее и продолжал почти шепотом:
— Вот бы и нам так…
В черных острых глазах мальчика сверкнуло что-то жуткое.
Мать встревожилась.
— Кого его?
— Порченого.
Она вздрогнула, а голубые глаза ее округлились.
— Что ты, что ты, беспутный, говоришь?
— Ночью, мама, когда заснет…
Мать зажала ему рот и закричала:
— Замолчи! В острог посадят!..
А когда отпустила его, он заплакал, говоря с упреком:
— Порченый убьет нас обоих… Жисть, что ли, это?.. Я уйду от вас. Один в лесу буду жить…
И убежал на улицу ловким зверенышем.
— Господи, что мне делать, что мне делать? — застонала мать.
Ответа не было: она не знала, не видела для себя выхода. Убежать? Но куда? Она ни разу не была даже в своем уездном городе, и та жизнь, что протекала за пределами известных ей сел, была для нее темна и загадочна, как ночь в непроходимом лесу. Да без согласия мужа ей и паспорта не дадут. А в селе разве можно от него скрыться? Он всюду ее найдет и отовсюду имеет право взять. Просто схватит за волосы и притащит домой, а тогда замучает до смерти. Руки наложить на себя? Страшно… Да и сына жаль. Пропадет он без матери с извергом… Нет выхода! Какими-то невидимыми путами привязана она к селу и к мужу, и не порвать их никогда. Придется, видно, терпеть до конца. Такова уж бабья доля…