— И все сгорело?
— Не знаю…
— Как же после этого намереваешься жить?
— Как-нибудь.
— Как-нибудь не годится. Сам пойди к властям, покайся, расскажи, вот как зараз мне, как все было… Про канистру тоже скажи.
— Все одно арестуют.
— За что же?
— Как поджигателя.
— А ежели самому не пойти, не сознаться, то может получиться еще хуже. Ведь все одно отыщут тебя. Куда денешься?
— Вот я и прошу вас, мамаша, дозвольте пожить какое-то время у вас. — Никита оторвался от еды, вытер кулаком рот, поправил сползавший со щеки бинт, глядя на Гордеевну одним глазом. — Дайте мне малость очухаться да кое о чем поразмыслить.
— Где же станешь жить? В моей хате? Люди увидят. Что они скажут?
— Упрячьте меня в сарайчике. У вас есть такой сарайчик, тот, что в углу двора. Помните, я туда рулоны толя относил. Небольшой, а славный сарайчик. Вот я в нем и перебуду…
— А как же Катя? С нею надо бы поговорить, посоветоваться.
— Лучше бы Катя ничего обо мне не знала. Да и зачем ей знать?
— А ежели сама разузнает? Как тогда?
— Ну что вы, Гордеевна, как она узнает? Ничего Катя не узнает. Вы только не пускайте ее в сарайчик, — говорил Никита, с мольбою глядя на Гордеевну. — Мамаша, я знаю, женщина вы сердечная, добрая. Вспомните, когда-то я подсоблял вам, старался для вас, а зараз вы подсобите мне. Доброты вашей никогда не забуду.
— Что мне делать с тобой, горемычный… — Гордеевна долго молчала, думала. — Ну ладно, решусь! Возьму грех на душу, припрячу тебя. Пойдем в сарайчик, облюбуем для тебя местечко. А то уже скоро начнет светать.
— Вы не тревожьтесь, у вас я пробуду недолго. Дня два или три…
— А что потом?
— Куда-нибудь подамся…
— Ну, пойдем.
Гордеевна взяла подушку, одеяло и без особого желания проводила в сарайчик ночного гостя. Чиркнула спичку, велела Никите отодвинуть в сторону пустую, рассохшуюся кадку, чтобы не мешала, и разворошить слежавшуюся, пропитанную пылью солому. Погасив спичку, Гордеевна в темноте сняла с жерди давно висевший там старый, со сбившейся ватой, пахнущий мышами тюфяк, раскинула его на соломе, положила принесенные подушки и одеяло.
— Вот тут ложись и поспи. А чтоб Катя или кто другой ненароком к тебе не заглянул, я накину на щеколду замочек. Харчишки и воду буду приносить сама.
— Какая вы, Гордеевна, догадливая.
— А что тут догадываться? Дело-то житейское… Так ты днем, казак, отлеживайся, а ночью я буду выпускать тебя на волю.
После этих слов, полагая, что все нужное было сказано, Гордеевна ушла, прикрыв жалобно заскрипевшую дверь. Никита смотрел в темноту, слышал, как за дверью звякнула щеколда, будто выговаривая: «Вот и все!» — и как сухо щелкнул замочек, и как шаги, постепенно отдаляясь, совсем стихли.
Все еще продолжая смотреть в темноту, Никита не знал, как же трудно было Гордеевне и вешать на щеколду замок и уходить от сарайчика. Ноги подгибались, отказывались нести, и она, чувствуя усталость во всем теле и напрягая последние силы, кое-как приплелась в хату и прилегла на диване. Ей хотелось успокоиться, обдумать и понять, что же она сейчас сделала: добро или зло? «Я помогла Никите, а помогать людям в беде — это и есть добро, — думала она. — Но он же дом спалил? Ну и что? Дом-то не чужой, а свой»…
Ей было по-матерински жалко Никиту. Она привыкла видеть его не таким измученным, каким увидела сегодня. Он часто навещал ее хату, помогал ей по хозяйству, старался угодить, даже крышу починил; ему нравилась ее дочь Катя, и Гордеевна где-то в тайниках души хранила мечту назвать Никиту своим зятем. И вдруг этот его приход, и этот его вид, и все то, что он рассказал, и что она спрятала его в сарайчике. «Зачем я это сделала? — думала она. — Могла бы подсушить его одежонку, накормить, рану перевязать и по-хорошему сказать: так и так, Никита, сам нашкодил, сам и отвечай и пристанища у меня не ищи. Не сказала потому, что пожалела. Могла бы честь по чести выпроводить из хаты, пусть бы себе уходил куда хотел. Не выпроводила, не смогла, потому что жалость к нему имею. А ведь, чего доброго, заявится милиция, и откроется моя тайна. Что тогда?» Не находя ответа, она не переставала думать о Никите, не сомкнув глаз, пролежала на диване до утра.
Утро выдалось солнечное, в хате было полно света, а Гордеевну ничего не радовало. Со смены пришла Катя, лицо у нее усталое, глаза невыспавшиеся, чуточку сощурены.
— Мама, есть не хочу, выпью чаю и лягу спать, — сказала Катя, переступив порог.
Гордеевна не слышала ее голоса, у нее свое на уме: «Если бы ты знала, кто у нас в сарайчике».
— И не буди меня, пока сама не проснусь. — Тут Катя удивленно посмотрела на мать. — Ты что такая, мама?
— Какая? Обычная…
— Или приболела?
— Ну что ты, дочка, здоровая я…
— Или чего перепугалась?
— Придумала! Чего мне пугаться в своей хате?
— Сама на себя не похожая.
— Ночью мне не спалось…
— Никита случаем не заезжал? Что-то давненько не видно его грузовика?
— Никого у нас не было… Пей чай и ложись спать.
Катя выпила стакан крепкого чая и, зевая и на ходу снимая кофточку, направилась в свою комнату. «В сарайчик ты пошла бы, вот бы ты там увидела», — подумала Гордеевна. Она присела к столу и задумалась. И думы ее снова обратились к Никите. И тут она увидела на стуле его скомканную, уже высохшую рубашку, которую Гордеевна должна была погладить. «Глазастая, наверное, заметила и через то спросила, не приезжал ли Никита». Гордеевна взяла рубашку и спрятала ее в шкаф.
Оставшись в сарайчике-клетушке, Никита еще некоторое время стоял не двигаясь. Подождал, пока совсем не стало слышно шагов Гордеевны, и тяжело опустился на комковатый тюфяк. Под голову положил подушку, до подбородка натянул одеяло и лег, чувствуя озноб в теле. Лежал, согнувшись, и смотрел на чуть заметный просвет над дверями, прислушивался то к мышиной возне в соломе, то к редким да горластым петушиным голосам.
«Вот и еще одна ночь на, исходе, а я, как бездомная собака, то прятался в лесу, а зараз лежу в этой загородке и никак не могу согреться, даже водка не помогла, — думал он. — Понять бы, что оно стряслось с моей житухой? Отчего она так сразу рухнула? Или с нее, как с кадки, кто-то посбивал обручи и житуха моя распалась, развалилась, как разваливается кадка?»
Никита вспомнил, как однажды, не желая платить бондарю, решил сам починить протекавшую в дне кадку. Думал, дело простое, зачем тратиться. Взял молоток, зубило, ударил раз, два, и без особого труда сбил один обруч, затем другой. И вдруг клепки качнулись и повалились одна на другую. Как ни пытался Никита поднять их, чтобы заново стянуть обручами, они никак не становились на свое прежнее место. Так и пропала в общем то еще добротная кадка.
«Вот так получилось и со мной, как с той кадкой: не стало обручей, и клепки сами по себе развалились, — думал он, замечая, как узкая полоска над дверью стали намного шире. — Но кто посбивал те обручи? Сам я это сделал или кто? И как их теперь заново накинуть на кадку? Как стянуть клепки, чтоб они не рассыпались, черт?»
Он и сам уже был не рад, что вспомнил про кадку Ему вдруг стало душно, и он, закрывая глаза, хотел ни о чем не думать и снова видел обручи, их было много, они катились, кружились, а клепки выстраивались перед ним почему-то не в круг, а в один ряд, и он не знал, как их поставить так, чтобы можно было накинуть на них обручи. Не зря же говорится: не собрав клепки, не собьешь и бочку. А как их собрать? Мысленно он брал молоток, зубило и тут же вместо обручей и клепки видел Витю и Петю. Мальчуганы дичились, близко не подходили.
«Так это вы, сынки?»
«Мы, батяня, мы»…
«Чего надо? Говорите»…
«Мы пришли за тобой, батяня».
«Зачем я вам понадобился? Мне и тут хорошо»…
«Мамане одной плохо, да и нам»…
«А где же мама? Почему она не пришла?»
Вот и она, Клава. Как все просто: подошла к нему, наклонилась и спросила:
«Что с тобой? Горишь весь»…
«Вот, лежу»…
«Щека в крови? Ты ранен?»
«Пустяки, заживет».
«Кто тебя так?»
«Споткнулся, упал и оцарапал».
«Чего лежишь в чужом сарайчике? Шел бы домой»…
«Не могу, черт!»
«Отчего не можешь? Раньше мог»…
«То раньше… Клепки разлетелись, обручей на них не стало. Вот соберу клепки, стяну их обручами как следует и сразу возвернусь»..
Как это он сразу не узнал? Ведь это к нему подошла не Клава, а Катюша. Сжалилась, сказала:
«Чего лежишь тут, перебирайся в хату».
«Мать не велит, она боится»…
«А я велю, и я не боюсь».
Ему так хотелось поговорить с Катюшей, а на него уже смотрел и усмехался — и откуда только взялся? — Евдоким Беглов. Только был он без бороды и не в бешмете, а в приличном костюме и в шляпе, похожий на Барсукова.