Они присели на жалобно скрипнувшие кресла, и Клава, глядя на толстые листья фикуса и будто бы видя их впервые, с вымученной улыбкой спросила:
— Ты не узнал меня, Ваня?
— Ты же в больничной одежде… и давно мы не виделись.
— Да, давненько, это верно. И за это время я сильно изменилась… Я уже не могу смотреть в зеркало.
— Как теперь себя чувствуешь, Клава?
— Нечем похвалиться, нечем… Погубила я свое здоровье…
— Что говорят врачи?
— Стараются… Такие они все внимательные, так им хочется меня подлечить. — Клава снова так же через силу и так же невесело улыбнулась. — Не будем говорить обо мне… Ваня, я хотела сказать о том, что у вас с Валентиной Яковлевной нету жилья. Переселяйтесь в наш дом и живите. Дом хороший, просторный… и пустой.
— Как же ты?
— Я туда уже не вернусь.
— А дети?
— Они еще малые.
— Что слышно о Никите?
— Меня он не интересует. — Клава снова смотрела на висевший перед ее глазами лист фикуса. — Можете переезжать хоть сегодня.
— Спасибо, Клава.
— Не за что благодарить, переезжайте и живите. — Клава глубоко вздохнула, морщинки у ее губ сузились и углубились. — Вы счастливые, я рада за вас. Но вы, как те перелетные птицы, не имеете своего гнезда.
— Это гнездо брата Никиты.
— Никиты нету.
— Эх, братуха, какой же ты дурак!
— Сгинул Никита, — сказала Клава тихим, совсем безучастным голосом. — И никто о нем ничего не знает.
— Клава, есть еще перелетные птицы, они тоже без своего гнезда.
— Кто?
— Тракторист из нашего отряда и мой тезка Иван Нестеренко. Недавно парень женился, а жить негде.
— Пусть и Иван Нестеренко поселяется с молодой женой. Вместе вам будет веселее.
— Так я скажу Ивану. Со смены я вернусь через два дня, и мы сразу переберемся.
Домой Иван не заехал, спешил сменить Петра. Над полями давно уже загустела ночь, одноглазый прожектор мотоцикла кидался то в одну, то в другую сторону, силился пронзить стеной встававшую тьму. Иван направлял колеса по глубокой колее и всю дорогу думал о Клаве, видел ее схваченный морщинками рот, ее нерадостные, о чем-то своем думающие глаза. Мотоцикл трещал на всю степь, и вместе с его стреляющими звуками Иван слышал тихие слова: «Сгинул Никита… И никто о нем ничего не знает»…
Нет, Никита Андронов не сгинул и не исчез бесследно. Однако и узнать о том, где он находился, что с ним и жив ли он, вот уже больше месяца в самом деле никто не мог.
Что же произошло тогда, на берегу Кубани, в то раннее утро?
Никита спустился с подвесного моста, ушел в лес и укрылся там в непролазных карагачевых зарослях. Лежал в высокой примятой траве, как волк в кубле, боялся пошевельнуться, чутко прислушиваясь к каждому шороху. Вспорхнет ли птица над головой, покачнув ветку, прошмыгнет ли в траве ящерица, и Никита вздрагивал. Он уже отрезвел, хмель давно выветрился из головы, и острое, еще не осмысленное сознание того, что в жизни у него случилось что-то страшное, угнетало и пугало Никиту. Болело, ныло сердце, и щемила исцарапанная при падении щека, кровь засохла и стягивала кожу.
Откуда-то появилась муха, удивительно проворная, сизого оттенка, величиной с пчелу, и, кружась и жужжа, липла к окровавленной скуле. Никита сломал ветку, отмахивался ею, пугая муху. Вспомнил, как еще в детстве царапины на его теле мать лечила подорожником. Он отыскал продолговатый, со светлыми прожилками лист, помял его в ладонях и приложил к ссадине, чувствуя от листа прохладу. Потом он прикрыл лист картузом и лег. Ему стало легче, рана перестала болеть, да и муха куда-то исчезла, и он задремал. И тут же, может, через минуту или две вздрогнул, как от сильной тряски, и проснулся. Лег на спину, вытянул онемевшие в коленях ноги, смотрел на затейливое сплетение веток и веточек, сквозь них, как сквозь зеленое кружево, видел далекое синее-синее небо, и на глаза ему наплывали обидные слезы. Еще не зная, куда податься, что предпринять, он никак не решался покинуть свое укрытие и пролежал в нем, мучимый голодом и жаждой, до вечера.
День же тянулся невероятно долго, было жарко и душно. Никита то забывался в тревожной дремоте, то лежал, закрыв лицо ладонями. Когда наступил вечер и в лесу начало темнеть, Никита поднялся. То одним, то другим плечом отодвигая ветки и путаясь ногами в траве, он выбрался из леса. Увидев матово-темный отсвет Кубани и висевший над нею мост, Никита обрадовался и, забыв о том, что голоден, припал к реке. Дрожащими руками опираясь о каменистое, мелкое у берега дно, он окунул голову и жадно, не отрываясь, как загнанный конь, пил и пил. Отдышавшись, он еще и еще окунал голову, чувствуя, как вода, ручейками стекая с волос, холодила плечи и спину. Напившись и промыв раненую щеку, Никита присел тут же, на берегу, склонив голову, и задумался, и все о том же: «Что делать? Куда податься? Где и у кого найти приют?»
А Холмогорская, вот она, вся перед ним, лежала, укрытая густыми сумерками. Станица собралась ко сну, ее улицы и переулки, растянувшись на правом берегу, темнели шатрами садов, в ветках прятались дома, виднеясь лишь крышами и слабыми огоньками в окнах. В стороне от Беструдодневки (Никита знал, это была улица Ленина) двумя рядами полыхали фонари, они словно бы кивали Никите и спрашивали: ну чего не идешь в станицу? Чего смотришь на нее, не отводя глаз? Тебе бы только шагнуть по этому зыбкому, подплясывающему на тросах мосту, и ты сразу бы оказался перед своим двором. Зашел бы в калитку так же спокойно, как заходил, бывало, много раз, и Серко, издали, нюхом, узнав хозяина, заскулил бы от радости, звеня цепью и ласкаясь у твоих ног… Так чего же ты стоишь, Никита?
Ну, иди, иди же, Никита, чего оторопел?.. Он качнулся вперед, будто его кто-то толкнул в спину, шагнул к мосту, и тотчас в его сознании, как синие всполохи далекой ночной грозы, возникла радостная мысль: а в самом деле, думал он, ведь еще не поздно вернуть все то, чем он жил, что у него было вчера. И если во дворе что-то и сгорело, если что-то и пришло в негодность — ничего, можно было бы отремонтировать или построить заново. Еще не поздно, полагал Никита, взять налыгач и пойти к корове: мысленно он видел ее, она все так же стояла возле стожка травы и поджидала своих хозяев. Еще не поздно было бы отыскать кабанов: ленивые, они, наверное, дальше огорода не пошли и, чего доброго, уже успели начисто изрыть, испортить всю картошку. И хотя Никита понимал, что труднее всего с кроликами и курами, но и их еще можно было бы отыскать, изловить и снова посадить в закуты. Правда, работа была бы нелегкой, но Никита был готов на все. А Серка, думал Никита, можно было бы и не сажать на цепь, и суку со щенком незачем привязывать к конуре, пусть бы собаки свободно гуляли по двору. И уж совсем не поздно, как уверял себя Никита, пойти ему к Клаве, попросить у нее прощения, если нужно, то и встать перед нею еще раз на колени и сказать, что он осознал свою вину, уговорить ее и детей вернуться в свой дом. Так же не поздно было пойти и на автобазу, покаяться в своих грехах, дать слово трудиться честно, получить свой грузовик и начать жить заново, совсем не так, как он жил…
Еще не поздно? Это «еще не поздно» хорошо только в мечтах. А как оно может выглядеть наяву? Мысленно Никита подходил к своему дому, открывал калитку. Не было ни коровы возле стожка свежей травы, ни кабанов на огороде. Его встречал милиционер. Тут же, во дворе, стояла милицейская машина. «А, вернулся, Никита Андреевич! А мы давно тебя поджидаем, ты нам очень нужен. Значит, потянуло к родному подворью? А мы на это и надеялись. Ну, садись, дружище, в машину, поедешь держать ответ»… Потом Никита увидел себя на суде и зябко передернул плечами… А дальше что — «еще не поздно»? Тюрьма? Он резко повернулся и, сгибая спину, побежал по берегу, прочь от моста и от станицы.
Не пробежав и двухсот метров, Никита так запыхался, что не мог отдышаться, и ноги у него начали подкашиваться. Он прилег под кустом, чтобы отдохнуть и хорошенько подумать: что же делать дальше?
«У меня нет ни документов, ни денег, ни харчей, и не могу же я лежать под этим кустом до утра, — подумал он, ложась на спину и глубоко, всей грудью, вздыхая. — Надо бежать. А куда? Некуда мне податься, видно, от самого себя не убежишь. Может, самому припожаловать в милицию? Вот, дескать, и я, с поднятыми руками, берите меня готовенького, смирного… И я считаю себя виноватым в том, что умышленно поджег то, что сам, своим горбом наживал… Нет, этого никогда не будет, своей вины я не вижу, и сам я по доброй воле не сдамся, не заявлюсь с повинной. Вот полежу еще немного, отдохну и пойду»…
Небо над ним было чистое, высокое и звездное. Ночь давно уже властвовала над Кубанью и своим черным пологом надежно укрывала и берег, и кустарник, а Никита, погруженный в нерадостные думы, все еще лежал: не было у него сил, чтобы встать и пойти. Он все так же пристально смотрел на небо, среди множества звезд облюбовал для себя самую крупную, она смотрела на него и как бы подмигивала ему и улыбалась. И вдруг, сам не зная почему, Никита вспомнил Катюшу… На душе у него сразу потеплело, он приподнялся, осмотрелся, и ему показалось, что ночь будто бы посветлела. Как же это он раньше не подумал о Катюше? «Какой же я дурак и балда, — думал он. — Ведь Катюша — это же мое спасение»…