— Шаманы — люди уважаемые, старые. Вот и думай.
— Думаю. Против стариков тяжело идти, но с шаманами бороться надо.
— Не знаешь, у корейцев есть шаманы?
— Не знаю.
— А что будешь делать с русскими на рыббазе, кирпичном, которые иконам молятся?
— Не знаю.
— Вот тебе на! Если русским разрешается молиться иконам, то почему нанай нельзя молиться священным деревьям, тороанам, пиухэ? Тоже не знаешь?
Вот всегда так — попробуй поговори с дедом! До разговора кажется, все понятно, а поговоришь с ним — оказывается, ничего не ясно. Привычка у него — ставит и ставит вопрос за вопросом, мол, думай, шевели мозгами. Какое Хорхою дело до русских, корейцев, когда сказано с шаманами бороться.
— Ты один из хозяев священного жбана, что будешь делать со жбаном?
— Я не хозяин, мне он не нужен.
— Мы, Заксоры, все хозяева. Что будешь делать? Он священный, к нему приезжают люди молиться со всего Амура. А с дедом, великим шаманом, что?
— Пусть не шаманит.
— Так скажешь — и все? А если не послушается?
— Сам тогда виноват.
— Думай, Хорхой, тебе трудное предстоит дело. Наверное, самое трудное дело, потому что все шаманское это не бубны, не сэвэны, а глубже. Это в головах людей, в их мозгах крепко сидит.
Хорхой перешел на свою половину думать над словами деда, потом махнул рукой.
— Порушим разом — и все! Не будет бубен, священного жбана, священных деревьев, и в людских головах ничего не будет. Ничего не останется, забудут.
Срочных дел в сельсовете не было, и Хорхой с Шатохиным сели за шахматную доску. Хорхой совсем недавно узнал об этой увлекательной игре, играл неважно, но увлеченно.
К полудню из Малмыжа подошла лодка. Ее первым заметил Шатохин.
— Из района, наверно, — предположил он, пряча шахматы.
Вместо ожидаемого начальства из лодки вышел будущий фельдшер — Кирка.
— Ты чего нынче так рано? — удивился Хорхой.
— Раньше сдал экзамены, — улыбнулся Кирка.
Хорхой подхватил чемоданчик и мешок двоюродного брата, недавнего мужа своей матери, и зашагал к большому дому.
— Хорошо тебе, Кирка, в городе живешь, все городское носишь. Забот нет таких, как тут.
— Ты бы хоть день на моем месте побыл, человек. Знал бы, сколько приходится заниматься, одной латыни сколько запоминать. Забот мало!
Хорхой не знал, что такое латынь, но не в его привычках переспрашивать, показывать свое невежество.
— Кирка, доктор наш! — всхлипнула Агоака, обнимая и целуя племянника. — Твои все на той стороне, землю копают, — тут она взглянула на Хорхоя. — Аха, теперь мы тебе покажем, теперь у нас доктор есть.
Она схватила Кирку за руку и потащила на летнюю кухоньку, где варила полдник Кала.
— Посмотри, Кирка, что это с ней, — попросила она.
Кирке не стоило труда определить побои, хотя он еще не познал всей медицинской премудрости. — Кто это тебя так побил? — спросил он Калу.
— Молчи, не говори, — потребовала Агоака. — Это большой тальник на нее нечаянно упал.
— Тетя, зачем обманываешь? Такие синяки остаются только от кулаков. Голову даю наотрез.
— Это Хорхой ее побил. Эй, Хорхой, иди сюда. Ты еще будешь говорить — дерево, да?
Хорхой молчал, перед медицинским освидетельствованием он не мог устоять, верил он докторам, даже студентам-медикам верил.
— Эх ты, председатель! Эх ты, комол! Какой же ты Совет? Ты хуже отца Ойты, моего старшего брата. А ты? — она повернулась к Кале. — Ты чего его выгораживаешь? Он тебя бьет, красы лишает, а ты выгораживаешь! Стыд какой. Позор! А еще в ликбез ходишь! Я тебя, Хорхой, не оставлю так, я сейчас же пойду к отцу Миры. Все расскажу, открою твою душонку поганую.
Хорхой молчал, ему стыдно было перед Киркой, боялся он и своей тети Агоаки, которая не однажды давала ему в детстве трепку. Боялся он и Пиапона, боялся его проницательных глаз, тихого голоса. Что будет, если он потеряет расположение деда? Как тогда ему жить и работать в Нярги?
Агоака выполнила свои угрозы, Пиапон узнал о поступке Хорхоя. При встрече сказал:
— Ты опозорил комсомол, ты позоришь советскую власть. Какими глазами будешь на людей глядеть? Как с ними будешь разговаривать? Что тебе скажут те, которых ты осуждал? Скажут, чего же ты нас-то наказывал, когда ты такой же, как и мы. Подумай, будут ли тебя люди уважать…
Больше Пиапон ничего не добавил.
На берегу среди нескольких оморочек Кирка безошибочно узнал оморочки Хорхоя, Пиапона, соседей, но отцовской не было. Значит, он переехал на тот берег. «Не лог на лодку сесть, — подумал Кирка. — Обычай, тоже мне, на оморочке только ездить мужчине». И вдруг усмехнулся своим же мыслям: «Ворчун! Сам оморочку ищешь, на лодке не хочешь ехать». На лодках и оморочках были весла, маховики, сиденья — столкни и выезжай. Но чужое нельзя брать без спроса, даже у двоюродного брата или деда Пиапона.
Кирке не хотелось видеть испуганного, совсем расстроенного Хорхоя, похожего на ту утку под дождем, название которой он носит.
— Эй, Хорхой, квохта под дождем, — сказал Кирка, встретив его возле дома. — Ты ее так любил, а кулаки поднял. Пьяный был, что ли? Заревновал, наверно.
— Теперь что говорить, — махнул рукой Хорхой. — Ты тоже не вовремя подвернулся. Доктор. Не мог сказать, что дерево, а то кулаки, кулаки.
— Не мог, у нас это строго. С первого дня учебы об этом твердят. В нашем деле обмана не может быть, мы за жизнь людей отвечаем.
— Грамотные становитесь.
Кирка не понял, что этим хотел сказать Хорхой, да это его и не интересовало.
— Дай оморочку, на тот берег съезжу.
— Мне бы сейчас куда уехать, далеко-далеко, чтобы больше ничего не слышать, не знать.
— Но ты не хорхой, не улетишь и не нырнешь под воду, тебе придется отвечать. Не завидую тебе.
— Ты виноват, если бы не ты, все поверили бы…
— Он избил жену, а я виноват. Хорош ты! Людей не обманешь, они все равно узнали бы. Ты сейчас лучше думай, как ответ будешь держать. Ну что, даешь оморочку?
— Бери.
Кирка побежал было на берег, но, вспомнив, что одет в выходной костюм, вернулся и стал переодеваться.
— Иди, поя, поешь, — обращаясь, как к маленькому, позвала Агоака. — У моря-то, как рассказывал, рыба чужая, невкусная. Отведай нашей, этот паршивец — драчун утром поймал. Что бы тебе вкусное приготовить, а? Я приготовлю.
— Да все вкусное, тетя, не надо ничего отдельно готовить.
— Ты там городское ешь, вас, докторов, наверно, особой пищей кормят, чтобы грамота подавалась лучше…
— Теперь в Нярги столько грамотных, они что, едят другую пищу?
— Да, много нынче грамотных. Даже вот прикрывающая негодяя мужа Кала уже бекает.
— Как это бекает? — засмеялся Кирка, взглянув на смущенную Калу.
— В школе по вечерам Лена их обучает. Готовим мы здесь еду, а она в бумаги уткнется и бе-е-е, ме-е-е. Побекает, и слышу — слово получилось. В нашем доме теперь все заболели этой болезнью, отец твой, мать, моя Гудюкэн с мужем, это я про старших говорю, дети само собой учатся. Смешно мне бывает, когда твой отец просит помощи у детей. Ой, смешно! Бекает, бекает, бедный, только слово не складывается, тогда он к детям. Эти-то мальки учат родителей! А еще смешнее, когда они садятся за столики писать. Тут уже я вдоволь, с запасом на год, смеюсь. Так смеюсь, ноги не держат меня, трубка из рук вываливается. Садятся они, положат бумажки, какие найдутся, берут палочку-карандаш, наклоняются, и все обязательно высунут языки. Ты бы поглядел на них! Все высунут языки, как усталые собаки, только что слюни не текут. Потом ведут палочкой в одну сторону, а языки у них почему-то в другую сторону, не слушаются, что ли. Я нахохочусь, потом говорю им: зачем вам палочки, бумага, языком пишите, на чем хотите. Отвечают, ты неграмотная. Верно, я неграмотная. Поздно мне учиться, а другой раз так хочется рядом с ними языком поводить. Ох, заговорилась я с тобой. На тот берег собрался, что ли? На днях наши собираются там хомараны ставить, чтоб не ездить туда и обратно. Пусть живут там. Ешь, ешь. Да, еще одна новость! Богдан-то наш ребенка заимел, родился у них сын. Все джуенские говорили, будто его жена бесплодная, а он сделал ребенка. Вот мужчина! Я всегда говорила, Богдан — это мужчина. Тот, кого задали при большой любви, всегда вырастет мудрым, сильным, удачливым. Так, доктор? Как у вас говорят?
Кирка засмеялся, кивнул головой, чтобы удовлетворить словоохотливую тетю.
— Вот так, неграмотная я, а понимаю в жизни. А что было бы, если грамоте обучена была?
— Профессор вышел бы. Самый ученый человек.
— Да. Мог бы и выйти. Как назвал, пропес? Слово-то какое умное. Хорошо, что ты на доктора учишься, лечить нас будешь. С Богданом-то письмом разговариваешь?
Кирка, к своему стыду, ни разу не написал Богдану, в его памяти он остался серьезным, недоступным человеком, с которым не поговоришь о житейских делах.