— Ясно. А Шкурихин вовсе не друг мне. Гад он.
— Дошло наконец?
— Еще какой гад! Сохатого — помнишь? — сгноил в петле, теперь на Костю Худоногова дело заводят. Судить будут, наверное.
— Так твоему Шкурихину и надо!
— Не Шкурихина, Худоногова судить будут!
— А того за что?
— Да я же тебе говорю: за сохатого, что Петро сгноил. Ну на Ухоронге. Он же в Петькину петлю попал и сгнил, тот сохатый.
— Здравствуйте пожалуйста! Значит, именно Шкурихина будут судить!
— Нет, в чем и дело! Петька напакостил, а отвечать Косте придется. Так получилось.
— Не понимаю! — сказала Эля. — Объясни толком!
— Понимаешь, трос на самом деле Костя отжигал. И петлю он делал. А про то, что насторожил ее Петро, никто не знает.
— Как это никто? — удивилась Эля.
— Ну, никто.
— Так ведь ты знаешь!
— Я же не стану доносить, сама понимаешь. На подлости неспособен!
— Подожди… Значит, за преступление Шкурихина будут судить невиновного человека? Да? И ты… ты спокойно говоришь об этом? Значит, это подлость, по-твоему, сказать правду? Генка, если только ты… — Не договорив, девушка неожиданно рванула его за рукав и потащила за собой на косогор, забыв о ведрах. — Ну-ка, идем! Идем к нашим!
Она не выпускала рукава его телогрейки, словно боясь, что Генка вырвется и убежит. А ему было неловко грубо выдернуть рукав из ее пальчиков и совестно идти за ней, как бычку на веревочке. И было смешно, что все-таки идет, упираясь полегоньку, — именно как бычок на веревочке.
— Идем, идем! — угрожающе приговаривала Эля, энергичнее дергая при этом рукав. — Ид-дем!
Так — упирающимся бычком — и привела его в лабораторию.
— Вот! — гневно взглядывая через плечо, объявила она. — Полюбуйтесь! Невинного человека будут судить за убийство лося, а он собирается скрыть настоящего виновника. Он, — Эля, тряхнув рассыпающимися волосами, бросила Генке совершенно испепеляющий взгляд, — он, видите ли, считает подлостью и доносом сказать, что человека обвиняют напрасно!
— Да нет, — осмелился потянуть свой рукав из Элиных пальцев Генка. — Не про то, что напрасно. Про то, кто петлю оставил. Вроде как бы предательство тогда получится…
— Так… — сказал Михаил Венедиктович. Он перевернулся на стуле, обнял скрещенными руками спинку, упираясь в нее подбородком. — Любопытно. Насколько я понимаю, Эля, наш молодой друг знает истинного виновника преступления, за которое должен отвечать невиновный, и почему-то не хочет восстановить истину?
— Ну да!
— Очень любопытно! Вы, наверное, рассчитываете, Гена, что виновный сознается сам, увидев, к какой несправедливости ведет его… э-э… — откинув руку, Михаил Венедиктович пошевелил растопыренными пальцами, словно откуда-то приманивал нужное ему слово, — запирательство?
— Черта с два он сознается!
— Следовательно, за его проступок накажут другого? Так или не так?
— Вообще так, конечно! — неохотно согласился Генка.
— Тогда, знаете, я вас отказываюсь понимать! — Ученый вскочил, отодвигая стул, ножки стула с грохотом запрыгали по выпирающим половицам. — Да вы, в конце концов, кто? Вы человек, я вас спрашиваю? Или… или черт знает что? Есть у вас стыд и совесть?
— Есть, не беспокойтесь! — начиная злиться, сказал Генка, с трудом подавляя желание ответить более резко: будут на него кричать, да еще при Эле, как на мальчишку! Кричать и он может, похлестче даже!
Михаил Венедиктович отошел к окну, забарабанил пальцами в начинающее темнеть стекло. Вера Николаевна делала вид, что не интересуется происходящим. Эля, прислонясь к столу и загораживая собой лампу, как будто нарочно прятала от света лицо, исподтишка посматривая на Генку.
— Пора становиться мужчиной, Геннадий! — заговорил из своего угла Сергей Сергеевич, закуривая сигаретку. — С такими вещами не играют в индейцев. Донос, предательство! Надо различать, когда эти вещи становятся своими противоположностями.
Михаил Венедиктович, неожиданно оборвав свою барабанную дробь громким аккордом, медленными шагами приблизился к Генке, положил ему на плечо руку. Для того чтобы смотреть прямо в Генкины глаза, ему пришлось откинуть назад голову.
— Не обижайтесь! Но есть вещи, о которых невозможно говорить спокойно. Одна из таких вещей — равнодушие к несправедливости. Именно подлое равнодушие к подлости. Подумайте об этом, Геннадий. Ладно?
— Ладно, — дернув углом рта, все еще продолжая ершиться, сказал Генка, вспоминая, что Михаил Венедиктович в который раз уже заканчивает разговоры одними и теми же словами: предлагает подумать. Точно Генка без этого не думает ни о чем.
Вера Николаевна, облегченно вздохнув, прошла через комнату к столу — прибавить огня в лампе. В комнате сразу стало светлее, но лицо Эли потемнело еще больше. Теперь заслоняющая лампу фигурка девушки походила на силуэт, обведенный по контуру светящейся золотой краской.
— Генка, — сказала Эля, — в наказание ты должен принести нам воду. Заодно проветришь свою умную голову…
— Эля! — многозначительно произнесла Вера Николаевна, но девушка рассмеялась весело и беспечно.
— Вера Николаевна, он же знает, что маленьких обижать нельзя. Даже если они царапаются, надо терпеть. Ты вытерпишь, Генка, правда?
Он улыбнулся, как ни Старался не делать этого.
— Вытерплю.
Генка принес воду, наплескав ее по дороге за голенища. Ставя в сенях ведра, не решаясь войти в комнату, выругал про себя Элю: выдумала же заводить этот дурацкий разговор! Теперь как-то неловко предлагать поездку в леспромхозовский клуб, в кино. И нет никакой возможности, никакого предлога, чтобы вызвать Элю. Совершенно нечего придумать. А просто так Эле нельзя выйти, совестно: сразу все догадаются, потому что некуда и незачем выходить вечером. Голову только ломать да глаза об ветки выкалывать — вечером выходить, в темень.
— Это ты, Генка? — спросила за дверью Эля.
— Я, воду принес…
Дверь отворилась. Девушка, придерживаясь за косяк, выглянула в сени.
— Геночка, будь хорошим! Мы поужинаем сейчас, а потом ты меня на лодочке покатаешь? Совсем недолго, чуть-чуть? Сколько сможешь?
Генка просто-напросто растерялся от такой беззастенчивости. Опешил. Почувствовал, как приливает к лицу кровь от стыда за Элю.
— Покатаешь?
Вот дура! Она откровенно ластилась, да еще бесстыдно подчеркивала это голосом.
— П-покатаю, — с трудом произнес он.
— Видишь, какое ты золото! Тогда я через часок приду к лодке, можно?
— М-можно, — сказал Генка и, страдая за Элю, о настойчивости которой невесть что могут подумать, спасая ее от продолжения позорного разговора, поскорее выскочил на улицу, фу, черт! Попробуй понять этих девчонок: то не подойти к ней близко, а то… Конечно, зазорного ничего нет, но непривычно как-то, неловко! И потом, если бы хоть он уговаривал, парню это простительно. Так нет же, она! Словно не знает, что без всяких уговоров… Ну, Эля!
Генка не увидел ее спускающейся по тропе, хотя с нетерпением вглядывался во тьму. Но тьма сказала Элиным голосом «ой!», с глухим шумом прокатился камень, звонко стукнулся о другой камень внизу. Потом раз или два скрипнула под легкими шагами галька.
— Ждешь?
Она зашелестела возле него брезентом плаща, а он, сердясь на нее, потому что мучился, все еще переживая ненужное, глупое давешнее унижение ее, ответил хмуро, колюче:
— Жду. Ты что, не могла мне сказать тихонько про лодку?
Тьма взмахнула крыльями Элиного плаща, крылья толкнули воздух, и Генка почувствовал Элины руки, сомкнувшиеся на его шее, и Элины губы — на своих губах. Тепло губ и прохладу зубов, на миг увиденных перед тем и показавшихся при слабом свете звезд голубыми.
— Ты дурень, — почти не отстраняясь, прошептала Эля. — Ну совсем, совсем дурень! И за что только я тебя люблю? Понимаешь, это же наши поручили мне поговорить с тобой, убедить. С глазу на глаз. Потому что товарищеские советы доходчивее наставлений старших. Ну вот… я и выполняла их поручение. Тсс!
Ее губы не позволили ему ничего сказать. Потом Эля неожиданно проскользнула под руками, оставив вместо себя плащ.
— Ты знаешь, что Вера Николаевна предложила заняться твоим воспитанием. По-моему, она догадывается. Ну и… решила помочь. Но мужчины ничегошеньки не заметили! Наверное, вы все одинаковые дурни?
— Ага! — охотно согласился Генка и попытался поймать Элю, но поймал тьму. Девушка тихонечко рассмеялась в этой же тьме, но чуть дальше.
— Не хами! Прямо не знаю, как буду тебя перевоспитывать.
— Я тебя сам перевоспитаю, — пытаясь поддержать мужское достоинство, сказал Генка.
— Горе ты мое! — нарочито вздохнула Эля. — Лучше отдай плащ. Холодно что-то…