— Ничего! Странный у вас ход мыслей — ну, ну!
— А что, не бросите? — удивилась она. — О! Заиграл оркестр, — значит, уже много народа. Может, выйдем в зал? Да, так Нину вы бросите, — теперь я в этом уверена. Ну что ж, вы человек интересный, жить с вами тоже интересно. Вы ее уже многому научили. Нет, нет, — она не вправе обижаться.
— Тогда разрешите и вас спросить, — сказал Николай и опять завладел ее руками. — А вы вправе обижаться на мужа?
— А почему? — слегка пожала она плечами. — Нет! Он прямой человек. Вот однажды пришел ночью и сказал: «Уходи, я приведу другую — у тебя невозможный характер», — и всё! Я собралась и ушла.
— Так сразу и ушли?
— Так сразу и ушла. А другой бы ведь так не сказал.
— Да, другой бы никогда и… — возмущенно начал он.
Она лукаво прищурилась.
— Да? А я вот представляю этого другого: приходит домой, жена его спрашивает: «Котик, а где цветы?» — «Цветы? Ка-кие цветы? Ах, цветы! Верно, где же они? Вот еще голова! А-а-а! Я, значит, их в автобусе забыл! Ну, не сердись, моя милая, дай-ка я тебя поцелую! У, ты моя хорошая! У, ты моя любимая! У, ты моя…»
Николай засмеялся.
— Знаете, вы замечательная характерная актриса!
— Да уж какая есть, голубчик, — равнодушно вздохнула она и осторожно освободила руки. — Гаврилыч!
Он, наверно, стоял перед дверью, потому что появился сейчас же, заскользил, заулыбался и стал убирать со стола.
III
В час ночи он проводил ее домой, и, конечно же, она сказала: «В передней потише!» Она много выпила, но ее не развезло, а она только красиво и спокойно захмелела, и всю дорогу так хорошо, хотя и негромко, пела, что прохожие останавливались и слушали. «Вот ведь какая веселая барышня!» — строго сказала встречная старушка и покачала головой. Тогда Ирина остановилась, близко взглянула ему в глаза и спросила:
— А почему вы мне подарили именно эти цветы?
— То есть как почему? — удивился он.
Она не ответила и снова запела, и сейчас, когда он сидел в ее комнате на крошечной цветастой тахте и смотрел на нее, она твердо сказала:
— И все-таки это очень, очень странно, что это именно хризантемы.
— Да почему же? — снова спросил он, и она опять ничего не ответила; подошла к зеркалу и, вытянув шею, стала внимательно рассматривать голубую ямочку на горле.
Тогда он встал и обхватил ее талию, но она сейчас же выскользнула, легонько отстранила его руки, подошла к шкафу, достала оттуда никелированный чайник и несколько пестрых чашек с розами, включила плитку и сказала:
— Сейчас будем пить чай.
Потом она показала ему тяжелый альбом из красного бархата, где проходила вся ее жизнь, — от пузатого младенца, похожего на Будду, до Ирины Станиславовны в длинном белом платье в цветах и с бокалом. Рядом стоял мужчина — высокий, с квадратными прямыми плечами и лошадиным лицом, в просторном пиджаке и туфлях лодочками. В одной руке он держал стакан, в другой — кипящую бутылку шампанского и был сильно навеселе. Такие были у него глаза, такая была у него улыбочка…
— Муж? — спросил Николай.
Она кивнула головой и захлопнула альбом.
«А ведь она до сих пор любит этого скота», — подумал он. Ирина затуманилась на секунду, но вдруг упрямо тряхнула головой и сказала:
— А пальто-то что ж валяется? — вышла и возвратилась с молотком.
— А ну-ка поработайте на меня, — сказала она и дала ему молоток и большой черный кованый гвоздь-костыль. И когда он, примеряясь, поставил этот гвоздь на уровне головы, приказала: «Нет, повыше — левее» (направо стоял стол) и второй раз: «Нет, еще повыше!» Так что под конец он стал на цыпочках и еле удерживал его.
Потом она напоила Николая чаем со сливками (крошечный молочник под салфеткой стоял между рам), потом он стоял у окна и смотрел на желтые пятна фонарей в мокром тротуаре (только что пронесся дождичек), а она ходила по комнате, двигала стулья, звенела посудой, открывала и закрывала шкаф, тихо выходила и заходила, раз с кем-то громко заговорила в коридоре («и представьте, угадал, это самые мои любимые»). Наконец вошла, поставила на стол тяжелую вазу с хризантемами, заперла дверь, подошла к нему и сказала:
— Ну, давайте спать, — тушу огонь!
IV
А через час она в халатике сидела на краю кровати, качала голой ногой и задумчиво говорила:
— А я не такая, как твоя Нина, — мне личная жизнь необходима, отними ее у меня, и я задохнусь, как рыба.
— Значит, вот тот с лошадиной челюстью и есть твоя личная жизнь? — уколол он. Она посмотрела и безнадежно отвернулась.
— Ну и глупый, — кротко вздохнула она, — я же люблю его. Слушай, все говорят, ты умный, — почему я, хорошо зная… Почему я люблю его? Зачем любовь такая слепая?
Он пожал плечами.
— Старый вопрос: «Зачем арапа своего младая любит Дездемона?» И знаешь, как отвечает Пушкин: «Затем, что солнцу и орлу и сердцу девы — нет закона!»
— Ах, оставь ты арапа! — горестно воскликнула она. — Ну к чему тут арап? Ну сам скажи: к чему? Вот ты лежишь в постели со случайной бабой. Она тебе никто, ты ей — никто, и ты даже не подумаешь, что же это такое? А я вот думаю — ты мой итог! Моя жизнь все обезлюдневала, все суживалась и суживалась, пока я наконец не осталась, как на пятачке, — вот с тобой. И знаешь, почему с тобой? Потому что ты посторонний — тебе на меня наплевать — значит, мне с тобой легко — вот ужас-то! — Она помолчала. — Слушай, а если я завою? — спросила она вдруг. — Вот ты взовьешься тогда — вот взовьешься!
— Дорогая! — Он сел с ней рядом. — Что с тобой, а? Ну-ка расскажи! Я-то ведь сначала действительно думал, что у тебя день рождения. — Она молчала. — Ну что, — продолжал он еще нежнее, — опять он с тобой встретился? В театре где-нибудь?
Она молчала и внимательно смотрела на него.
— Что же ты молчишь? Не веришь мне, что ли?
Она вдруг тихонько засмеялась и обняла его за шею.
— Верю, верю, — нет, ты правда добрый, и это хорошо, что эту ночь я провожу с тобой. Слушай, ты веришь в мировую справедливость?
— То есть в Бога? Нет! Но что в ходе истории всякое зло будет наказано и что такова природа вещей — то есть что угол падения равен углу отражения, — да, в это я верю.
— Ну, а в обыкновенную справедливость, в то, что отольются волку овечьи слезки и за чем пойдешь, то и найдешь, — в это ты веришь?
— Земля место жизни, а не суда — и это еще Чернышевский сказал, — пожал он плечами, — но и так часто бывает.
— Бывает, бывает! — горячо подхватила она. — Вот слушай, что я тебе расскажу: я тогда только что познакомилась с Печориным, и он мне поручал в очередь с Олениной играть Инну в «Детях Ванюшина». Это такая штучка с высокой прической и на французских каблуках…
— Так вонзай же, мой ангел вчерашний,
В сердце — острый французский каблук! —
процитировал он Блока.
— Ну вот-вот, — засмеялась она, — я так ее играла. И вот слушай — появился у меня поклонник. Как спектакль — так к телефону. Билеты в Большой или в Филармонию, да какие — партер, пятый ряд! Как «Дети» — так цветы, а потом и конфеты в атласных коробках с голубым бантом. Подруги с ума посходили (тогда я себя такой царицей Грез ставила!). Кто да кто? А я только глазки опускаю: «Один знакомый профессор увидел мою Инну и влюбился», — и опять глазки вниз. Ну ты, конечно, понимаешь, если бы поклонник был стоящий, я бы его первым долгом притащила бы: смотрите, завидуйте! Но ведь за пятьдесят, нос дулей, седой, бодрится, прыгает, пробует острить, а сам весь скованный — ужас! Уж с таким действительно надо для прогулок подальше выбрать закоулок. Мы и гуляли с ним чуть ли не за городом. И вот однажды все-таки попались. После спектакля подлетает ко мне Варька Бусыгина и говорит: «Ну, поздравляю, поздравляю, Ирэночка, — оторвала орла!» Меня сразу же в пот. А тут Володька — мы с ним как раз поругались: «Да, Ирэн, если эта кондитерская фирма поставляет вам эти коробки, то-о…» А Дулова — сама морда мордой, а туда же: «Так неужели, Ирэн, под такой вывеской у него может быть хорошая торговля?» Я огрызалась, огрызалась, а потом выскочила и бежать. А возле режиссерского кабинета стоит Печорин, руки в карманы, в зубах трубка и молча уступает мне дорогу. Я как ошпаренная так мимо него и пронеслась. А этот возле фонаря меня ждет. Как я на него налечу: «Убирайтесь! Что вам от меня нужно? Мне из-за вас прохода не дают — тоже кавалер! Вы чаще в зеркало бы смотрелись!» — и ходу! Прилетела домой, рухнула на диван и вся дрожу — пропала! Пропала репутация! Теперь Печорин и говорить со мной не захочет. Вдруг мама кричит: «Ириночка, к телефону!» Взяла я трубку — он! Как швырну ее. Упала опять на кушетку, да как зареву! Мама ко мне: «Что с тобой?» Я только брыкаюсь: «Уйди-уйди-уйди!» Так и заснула на диване. А ночью опомнилась, проснулась, подошла к окну, смотрю на месяц и думаю: «Ну зачем я его так? Мне же с ним всегда интересно было! Ну нос там подгулял, ну за пятьдесят — хорошо! Вот у Печорина нос греческий и говорить — ух какой мастер, а что — станет он меня часами ждать под фонарем? Вот конфеты он мне приносил, а я ведь должна была бы сказать: „Послушайте, дорогой, — зачем это? Я вам и так рада“». И вспомнилось, как однажды он платок вынимал и вытряхнул какую-то корочку; я тогда только носик сморщила, а сейчас мне его так жалко стало, так жалко. Она, конечно, случайная, эта корочка, но все равно так мне почему-то сердце стиснуло. Ах ты, думаю, скверная, ах ты злющая! Ну погоди, погоди, отольется тебе это. Будешь ты часами ждать возле чужого подъезда, а он выйдет — и мимо. — Она вздохнула. — Так сейчас и получилось, понимаешь?