А он смотрит и молчит. Другая, говорит, и ушел… Тут я здорово повеселел!
Да и мужики, смотрю, не так уж посматривают на меня. Один так даже закурить позвал. Почему ж, думаю, он не сказал — какая болезнь? Дождусь, думаю, его обязательно и спрошу. Так час иль больше прошло. Смотрю, опять идет. Я к нему. Остановился. Опять смотрит на меня. Какая ж, спрашиваю, такая болезнь у меня, доктор? Скажите, сделайте милость. А он обвел глазами всю приемную — люди сидели, видимо хотел сказать что-то, да не сказал и опять ушел в кабинет. Что за оказия такая? Почему он говорить не хочет? Ну, думаю, уж так не уеду в деревню, добьюсь. А тут и приему конец. Дверь наружу открыта.
Гляжу, мужики наши не уезжают, заглядывают в дверь, тоже узнать хотят, какая такая у меня болезнь! Смотрю, опять выходит тот молодой доктор. Я к нему.
Какая ж, говорю, болезнь у меня, доктор, — скажите, сделайте милость! Он остановился, посмотрел кругом. Присел на скамью, вынул папироску, закурил. У тебя, говорит, другая болезнь, от которой лечат в особых санаториях, далеко отсюда… Какая ж все-таки эта болезнь? — спрашиваю опять. У тебя, молодой человек, проказа — вот какая… Тут я и ожил. Проказа! — опять-таки нарочно громко сказал я, чтобы мужики слышали. Значит, не сифилис? И такая радость охватила меня, доктор, будто опять болезнь сразу прошла — вот как душа повернулась от одного только слова, оттого, что проказа у меня, а не другая болезнь. Никогда-то до того не слышал я такого слова, и про такую болезнь не слышал, и в деревне не знал никто. Посматриваю в сторону открытых дверей, где мужики слушают речь доктора, а сам думаю: нате, мол… Не верили? Теперь послушайте. Зря только детей от колодца прогоняли.
- Что ж дальше? — прервал его Зернов, хмурившийся все больше и больше.
- Ну, встал он, доктор-то этот и говорит: постарайся попасть в тот санаторий — только там лечат таких.
И ушел. Больше я не видел его в этот раз. Потом узнал, что приезжал он вроде как в отпуск из Ленинграда и в больнице той не работал, а как бы гостем был. Вернулся в деревню. Радуюсь. Бабе рассказываю, так и так, дескать, другая у меня болезнь. Какая же, спрашивает баба, болезнь у тебя.
Вылетело из головы, не упомнил… Только не то, что думали. Вот беда: забыл, как называется! Через неделю опять поехал в больницу. А этого доктора уже и след простыл. Уехал. Прихожу опять к доктору, Тихону Федоровичу. Ну, как дела? — спрашивает. А так, говорю, доктор, что у меня не то, от чего вы лечите. Как так? — и вроде как с обидой. — Кто тебе сказал? А вот тот доктор, что у вас тут был, молодой такой… Какой? Начал ему описывать — не помнит.
Да как же! — принялся я сокрушаться. — Неужто он про меня ничего вам не говорил? Да ты обожди, чего ты хочешь, — рассердился Тихон Федорыч, вроде, дескать, уж не учиться ли мне на старости лет у молодых практикантов? Я хочу, — говорю ему, — поехать в то место, где лечат таких, как я. Вот тебе и на! — уставился он на меня. — Да зачем же тебе куда-нибудь ехать, ежели и тут можно лечиться? Да ведь у меня другая болезнь, доктор! Как так? — окончательно осердился Тихон Федорыч. А так, что тот молодой доктор сказал, будто ошиблись. А что же он сказал? — закричал тут Тихон Федорыч. Стал я вспоминать и опять забыл, как прозывается та болезнь. Думал-думал, так и не вспомнил — вылетело из памяти. Ну, вот видишь, — опять повеселел Тихон Федорович, — ты, говорит, и названия придумать не можешь, а говоришь. Так как же, говорю, доктор, ведь сколько лет, а пользы не видно… Как же так? А это, говорит, у тебя оттого, что неаккуратно лечишься, милый… Аккуратней надо посещать больницу- вот что! А я ему несмело так и отвечаю: почему же я столько лет с женой живу, а жена здорова? Это, говорит, бывает… Только лечись аккуратней, и никуда тебе ехать не надо. Опять сделали вливание, опять дал лекарству и поехал в деревню. И снова стало мне хуже, а потом как будто лучше. А скоро жена перестала пускать в город. Погубят, говорит, они тебя там, не езди- и плачет. Даже то, что мужики к колодцу подпускать стали, — уже не радовало. Вижу — подходит конец. Хоть бы смерть! Да нет смерти…
Кубарев помолчал, откашлялся и обеими руками принялся поглаживать свои колени, рассматривая на них заплатки.
- Да, нет смерти… — вздохнул он. — Через год после того, как встретился я с тем молодым доктором, опять поехал в город, хотя жена старалась не пускать. Уговорил — повезла, ноги-то уже не держали — так плохо стало: все равно, думаю, умирать… И у самого входа и больницу, смотрю — сердце так и задрожало — смотрю: тот самый доктор. Приехал, значит, опять! Прошел мимо, не заметил, а может, не узнал. Жену толкаю — дескать, он! Ну, она усадила меня и — к нему. Смотрю, подходит с удивлением. Остановился. — А-а, молодой человек! Почему ты все еще здесь? А я смотрю на него и не знаю, что говорить. Получилось вроде, будто виноват я сам. — Ну, хорошо, говорит, я напишу бумажку для санатория — и езжай скорей. Желаю тебе поправиться. До свидания, молодой человек. — Вот слава богу, думаю, теперь конец мучениям. А он, значит, доктор-то этот, приехал опять из Ленинграда, и на этот раз — заместо Тихона Федорыча в больнице остался, а тот, слава богу, в отпуск уехал. Приехал я в деревню, рассказываю жене. А тут шурин приехал из города в отпуск. Были у него деньги. Хорошо, говорит, дам я тебе сто рублей — поезжай с Груней (жену мою так зовут), пусть она проводит тебя до самого того места. Приехали мы с ней на станцию, взяли билет, сели в поезд. А она посмотрела на меня да и говорит: помнишь про ту лекарству, от которой тебе худо стало, а потом полегчало? Помню. А знаешь, почему тебе полегчало?
Оттого, говорит, что лекарству ту я выливала каждый раз, как ты привозил из города. А наливала в бутылочку чистой воды. Вот отчего тебе полегчало…
- Слышите? — не утерпел на этот раз Туркеев, принимаясь протирать очки. — Ведь даже она поняла!..
Алексей Алексеевич усмехнулся и продолжал сидеть молча, не меняя позы.
- Ну сели мы с ней, голубушкой, в вагон, вещишки разложили, спекла она на дорогу пирогов, курицу поджарила, яичек сварила… Едем помаленьку, беседуем. Вот полечишься полгода — год, поправишься, говорит, приедешь, и снова начнем жизнь, а что пальцев нет, так это ничего, и про нос ты, говорит, даже не думай; теперь, говорит, еще дороже стал ты мне, сердечный ты мой… Хорошая она у меня, голубушка, — просиял он. — Все ухаживает, все укутывает меня, боится, чтоб не простудился… А с нами вместе люди ехали.
Один мужчина сидит против, посматривает все на меня. Что это у тебя за болезнь такая, родной мой? — говорит. Смотрю на него, и совестно стало: ведь опять-таки про дурную болезнь подумать может. Хочу назвать и… — опять забыл, снова из памяти вылетело! Что тут делать. Головушка моя горькая! Я к жене: дескать, не помнишь ли? И она запамятовала. А читать мы с нею плохо читаем, малограмотные, можно сказать, совсем неграмотные. Это бывает, — отвечает человек, — бывает, не трудись искать бумажку. У одного моего знакомого, говорит, тоже вот так было. Это у тебя от простуды. Один раз он простудился — и пошло вот так же, как у тебя… Это ничего, говорит, бери кушай… И подает мне сало, хлеб, чаю принес, закурили с ним — хороший человек попался. Ехали долго. Все относились ко мне хорошо, сидели, разговаривали, угощали, кто чем мог. И такая была у меня радость! Ведь другая у меня болезнь — от простуды!.. Так доехали до одной большой какой-то станции, где надо было пересадку делать. Сделали пересадку. Сели в вагон.
Все битком набито. Вот теснота, думаю, какая! Потом вижу, люди начинают на меня посматривать так, будто пугаются… Смотрю: один привстал, подхватил свои вещишки потихоньку, молчком и скрылся. Затем еще один и еще… К полудню смотрим — только мы с женой и остались. А рядом, за перегородкой, давка такая, что не приведи господь — кричат, ругаются, корзины на головы кладут, один на другом сидят. А у нас все четыре полки свободны, хоть пляши.
Чего это, думаю, случилось? Почему все они поуходили из нашего отделения?
Прямо на удивление, не понимаю. Жену спрашиваю. А она мне и говорит… — тут опять по лицу Кубарева пробежала теплая, светлая улыбка. — А она мне и говорит: это оттого народ ушел от нас, чтобы тебя не беспокоить, видит, больной человек, ну и перешли все, чтобы в покое тебя оставить. Поднялся я тогда, вышел за перегородку и говорю: граждане, зачем же вы так теснитесь?
Ведь у нас там целых четыре полки пустуют, десять человек вместить можно.
Идите, говорю, садитесь, граждане, за место того чтобы тесниться… Тут, смотрю, все так и смолкли, так и уставились на меня. А один прямо в глаза мне и говорит: тебя, братец, надо высадить из поезда, и чего это только начальство да кондуктора смотрят? Кто, говорит, теперь сядет, ежели ты там уже сидел?.. Поднялось тут такое, что весь вагон бросил свои споры и обо мне заволновался. Позвали кондуктора. Зачем, дескать, сажаете таких? Высадить его надо и сдать, вроде, значит, как разбойника. Высадить, кричат, высадить!