— Как это можно было не видеть, что у наших границ столько их скопилось? — все не сдаваясь, усмехнулся первый боец.
— Ой, какой ты умник, как я погляжу! — с насмешливым удивлением отвечал на это „папаша“ и даже глаза сощурил в усмешке. — Ой, какой умник! А вот ответь мне, отчего здесь, на фронте, все знают, что враг может напасть в любую минуту, и все следят за ним, а он застает-таки врасплох? Ну отчего это мы не видим, что обязаны видеть? Ведь уж тут-то особо бы надо видеть— жизнь от этого зависит.
Первый боец молчал.
— А-а-а! — торжествующе протянул „папаша“. — Вот то-то и оно! Не зря, брат, люди, поболе нашего прожившие, говорят: от бесчестного человека да от вора не убежишь, ты за ним в один глаз глядишь, а он за тобой в оба. А почнешь ты дальше языком мусорить, и приберут тебя, куда следует. Ты себя героем считаешь, а я дураком назову, если не хуже. Что от твоих слов пользы, кому от них добро сейчас? Фашисты нам муки, смерть принесли. Я не хочу, чтобы они над нами измывались, и не дам! Так я за эту правду голову сложу, если понадобится, и всяк человек так. Вот она где, слуга моей правды! — он похлопал по винтовке. — А не тут вот, — он открыл рот и поболтал языком. — Вот и сказ весь. Да посоветую тебе напоследок: не суди да не судим будешь.
Некоторое время все молчали. Тарасов стоял тихо, чтобы не выдать себя. Противоречивые чувства и мысли овладели им. Боец не возражал больше, значит, понял, что говорил не дело. А может, он замолчал, испугавшись. Да ведь и было чего — Тарасов же собирался арестовать его. И хотя комбата не видели, можно было испугаться и кого-то из бойцов, потому что говорилось такое, за что по голове не гладили.
Но ведь в словах этого бойца была та правда, которую знал и Тарасов. Все было видено, пережито и переживалось теперь. А когда больно, не всякий может молчать. Могло ведь быть и такое, что у бойца этого погиб кто-то из родных или он вообще не знал, что с ними, как это было у многих сейчас, и ему просто невмоготу не думать и не говорить о том, почему легли на нас такие страдания. И не он говорил, а горе его.
Но при всем понимании сказанного Тарасов не мог погасить чувства раздражения на бойца. Это чувство на таких людей возникало в нем оттого, что они словно нарочно не замечали главного. Все зло, все беды, все страдания принесли нам фашисты — они были виновниками всего этого, а не мы сами. Может быть, что-то нами было сделано не так, что-то недосмотрено, но ведь кто же хочет сделать самому себе плохо?
Бить надо истинных носителей и виновников горя и бед! Этими чувствами ненависти к врагу он жил, и какими бы причинами не вызывалось нытье, оно злило его.
— Слышь, папаша, — вдруг заговорил первый боец, и в голосе была уже просьба, — я хочу тебе сказать, что я из окружения шел и пришел к своим, а кое-кто там остался.
— Ты это к чему? — резко, оскорбленно спросил „папаша“.
— Да к тому. Вместе воюем, всяко бывает. Может случиться, в беде рядом окажемся, так не подумай чего. Остеречься, может, теперь меня захочешь, так этого не думай, не из таких я…
Тарасов тихонько пошел прочь. То, что боец этот тоже, как и он, вышел из окружения, достаточно аттестовало его в глазах Тарасова, и он уж облегченно думал— хорошо что не погорячился раньше времени. „Папашу“ же этого приметил и дня через три в землянке спросил:
— В ординарцы ко мне пойдешь?
— Так это как будет приказано, — встав навытяжку, ответил он.
— Ну тогда я приказываю.
Так он нашел себе своего Никитича.
7
Пережитое, усталость от быстрой ходьбы сейчас, когда все было позади, точно сели ему на плечи, впились в ноги и руки, и он, только не желая выдать своей слабости перед шедшими сзади бойцами, хоть и медленно, но шел. Да и будущие неприятности за самовольство, которое он допустил, не веселили и не придавали сил.
У штабной землянки спросил часового:
— Меня не искали?
— Нет. Все спят.
„И то хорошо, — подумалось, — отлежусь, поуспокоюсь, а там что будет…“
В землянке топилась времянка, и горячий воздух так и охватил сразу все лицо. Дежурный телефонист, сидевший на чурбаке у телефонных аппаратов, боролся с дремотой. Увидев комбата, он вскочил, опрокинув чурбак, и дремотной поволоки на его глазах как не бывало.
— Что с вами, товарищ старший лейтенант? — испуганно спросил он, вместо того чтобы доложить о дежурстве.
— Тише! — цыкнул на него Тарасов.
Из комнатушки, в которой они жили с комиссаром и начальником штаба, показалась сонная большая голова комиссара с длинными белыми волосами. Показалась, Да так и замерла.
— Что с тобой?
Тарасов зло, недовольно глянул на разбудившего комиссара телефониста и резко ответил:
— Да что вы вытаращились на меня?!
Комиссар пропустил его резкость мимо ушей. Тревога была на его лице. Кивнув на стоявшего у дверей бойца с чемоданом, спросил:
— А что это?
— Видишь.
— Откуда это?
— Соседи взаймы дали. Мы попросили, они и дали, — котел свести все дело к шутке Тарасов. Но комиссару было не до шуток.
— Никитич! — крикнул он.
Умевший спать в любых условиях, даже стоя, Никитич умел также мгновенно стряхивать с себя сон. Враз сев на нарах, он только глянул, все понял, сунул руки в оба рукава гимнастерки (голова еще не показалась из воротника), натянул брюки, сразу обе ноги в валенки, одернулся, поправился и подбежал к своему командиру. Пальцы его забегали по крючкам и застежкам так ловко и скоро, что Тарасов только приподнялся, чтобы ординарцу удобней было стянуть с него давящую одежду.
— Что же без меня-то? — тихо, с укором, спросил ординарец.
— Ничего, Никитич, ты и так устал. Отдохнул, и ладно.
— Пойду врача позову.
— Зачем?
— А лицо-то, глянь-ко.
Только теперь Tapacoв ощутил на лице что-то липкое, провел ладонью, посмотрел на руку свою в крови и почувствовал, неприятную тошноту. Это была чужая кровь.
— Лей скорей! — попросил он Никитича, шагнув к умывальнику в углу землянки.
А в землянке уже все поднялись на ноги. Румяный, черноглазый и чернобровый красавец — начальник штаба — вышел из командирской половины, непонятно когда успев одеться с всегдашней аккуратностью, заботливо причесав свои черные волнистые волосы. Не желая слушать расспросы и видеть молчаливые укоры, Тарасов ушел в свою половину и лег на нары. Никитич накинул на него чью-то теплую шубу. В землянке стало тихо. Пришедший с Тарасовым боец на вопрос командира стал рассказывать:
— Будут теперь помнить наших! Мы им дали будь здоров!
Он находился в возбужденно-приподнятом настроении и говорил явно с удовольствием. Хвастливость бойца была Тарасову неприятна, и он сердито крикнул:
— Хватит!
Все притихли, а комиссар вошел, сел на нары к нему, заговорил недовольно, до тихо, чтобы другие не слышали:
— Это ни в какие ворота не лезет! Ушел, как сбежал, — никому ни слова. Ты что нас с начальником штаба обегаешь — не веришь, что ли? Полагаешь: буду делать дело, а они не знают — не мешают, и то ладно. Извини, в товарищи мы к тебе не набиваемся, но смеем думать, что судьба батальона доверена и нам. А уж если ты считаешь возможным так вот с нами обходиться — согласись, вместе дело делать трудно. Считаю нужным заявить это тебе прямо. Кроме того, я не понимаю вообще, как можно бросить на произвол судьбы в боевой обстановке доверенную тебе часть. Этого уж я никак от тебя не ожидал.
Комиссар встал, намереваясь уйти. Друг друга они знали недавно, но отношения налаживались, как и хотелось Тарасову, поэтому тон комиссара был для него холодней ледяной воды. Он не ожидал быть понятым так вот и, сев на нарах, растерянно спросил:
— Что же это ты такое говоришь, а?
И наверное, эта его искренняя удивленность подкупила комиссара.
— А как тебя прикажешь понимать? — уже мягче, расстроенно скорей, чем сердито, спросил комиссар.
— Да уж не так. Ну скажись бы тебе, так ты бы запротестовал, сказал бы: не мечись, с ротных надо больше спрашивать, а то будешь метаться, а они подремывать, толку будет мало. Так ведь?
— А ты не согласен?
— Я считаю, что ротные делают свое дело как надо. Не делали бы, и разговор с ними был бы другой. Крутой был бы разговор. Понимаешь ли, в чем дело: пришлось мне однажды знавать начальника, который приедет, наговорит всего, накачает нашего брата и уедет. Настырный был человек, ничего не скажешь. И заметь, считался хорошим руководителем. Куда от него деться, ума не хватало. С мужиками к тому времени у меня общий язык был. Они меня и спрашивают: „Что же делать-то, Николай Иванович?“ Покумекали мы и решили: что ни скажет этот начальник, соглашаться и поддакивать, а делать все как по делу требуется. Признаюсь, было: взял на душу грех — сам уверил начальника, что лично все досконально проверю, сделаю, как указано. Отвел я его от дела, таким образом, в сторонку, и жить стало можно. Уродилось все на славу, все довольны, а больше всех начальник. Он прямо торжествовал. Вот, говорит, что значит настоять на своем. Ну мы, конечно, опять поддакиваем. Так и жили. А что поделаешь? Ведь не скажешь ему — убирайся, три оклада из своих заплатим, только нам жить и работать не мешай! Понимаешь, комиссар, боюсь я оказаться в положении этого начальника. Свалить вину на других, права качать — дело не хитрое — на то власти хватит. А вот со всеми вместе дело сложней делать… Это насчет моей мягкости к ротным. А насчет тебя и начальника штаба скажу, что зря вы обиделись. Если бы я не надеялся на вас, так разве бы ушел, оставил бы батальон без командира? Ведь у нас же договорено: если что случится, немедля командовать батальоном тебе, а тебя нет, начальнику штаба. Как же я оставил батальон без командира? Конечно, полез я к ним не по делу, но черт его знает, как это все вышло? И в голове этого не держал, как уходил, хотел только посты проверить, но как вот почувствую, где рвань им дать можно, так не могу удержаться!