— Товарищи, больше не можем. Тошно служить генеральским последышам против Советов. И мы ведь из безземельных. Чего там, и мы за Советы!
Все малочисленнее круги отступающих, все многочисленнее отряды переходящих. Но отступавшим уже отступать было некуда. Их зарубали по улицам, перестреливали по углам, вытаскивали из подъездов.
Снова зазюзюкали в воздухе, не спрашивая дороги, шальные пульки. Приказов о переселении никто не издал, но жители, как услышали трескотню пулемета, полезли, крестясь, в подвалы, на знакомое место.
В домах, где не успели бежать, дрожащие руки срывали погоны с шинелей гимназистиков, тех, что пели «Боже, царя храни». Матери прятали сыновей по чердакам и под юбки. Безусые гимназисты, охваченные тошнотворным страхом, дрожали. Матреша их выдаст! Давно уж она большевичка! Барыня валится в ноги Матреше:
— Матреша, голубушка, ради Христа!
— Что вы, барыня, нешто я иуда-предатель… Пустите, чего дерганули за юбку, да ну вас, ей-богу.
Но барыня обезумела, летит по лестнице, закрывает засовами двери, задвигает задвижки и болты, вверх бежит, ружье вырывая у сына. Приклад зацепился — до дому раздался звук выстрела.
— Боже мой, боже мой, боже мой, что я наделала! Васенька, Васенька!
Внизу стучат. Здесь стреляли. Дом оцепляют. Тук-тук-тук…
— Не открывайте!
— Да вы с ума сошли! — вопит сосед на площадке. — Из-за вас перестреляют весь дом, подожгут всех жильцов! Оттолкните ее, и конец!
Дверь взламывают, и врываются красноармейцы.
— Кто тут стрелял?
Обыск с этажа на этаж, с лестницы на лестницу.
— Матреша, голубчик, родная!
Матреша, плечом передернув, идет к себе в кухню и переставляет кастрюли. Но молчанье ее бесполезно.
Уже в соседней квартире номер четыре красноармейцам шепнула Людмила Борисовна, старый друг гимназистовой матери, запрятавшая под прическу два бриллианта по десять карат:
— Ищите не здесь, а напротив…
Красноармейцы снова врываются шарить у обезумевшей матери в спальне. За умывальником, для чего-то привстав на цыпочки, руки по швам, не дыша, стоит и зажмурился гимназистик.
— Вот он, кадет! — закричал красноармеец.
— Васенька, Васенька…
Но сострадательный рок закрыл ей память и сердце прикладом ружья, предназначавшимся сыну. Она потеряла сознанье.
Бой идет на улицах врукопашную. Пули зюзюкают, пролетая над головами. Жители, спрятавшись в задние комнаты, затыкая уши руками, держат детей меж коленками, не могут глотка проглотить от тошного страха, — кто за себя, кто за близких, кто за имущество.
Но наутро вдруг стало тихо, как после землетрясенья. В ворота спокойно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и степенно сказала жильцам, подошедшим из кухонь:
— Казаков-то выкурили. Чисто.
Вышли оторопелые люди, протирая глаза и робко заглядывая за ворота.
А там уже людно. Соборная площадь залита рабочими, красноармейцами, городской беднотой. Лица сияют, красное знамя взвилось у дверей комендатуры, перед участками, перед думой. Мальчишки-газетчики, торговки подсолнухами, подметальщицы снега, трамвайные кондуктора, почтальоны безбоязненно ходят по улицам, на их улице праздник, да и все улицы стали ихними!
А Куся, напрыгавшись и наметавшись по площади, красная от мороза и от возбуждения, шепчет матери на ухо прыгающими от смеха и гнева губами:
— Нет, мамочка, нет, ты подумай только! Сейчас Людмила Борисовна в рваном платочке и в чьих-то мужских сапогах, будто баба, ходит по улице и изображает из себя пролетария. Я сзади иду и слышу, как она говорит: «Товарищ военный, только прочней укрепитесь и не допустите, чтоб в городе грабили!» А сама норовила сбежать на Кубань, сундуков, сундуков наготовила! Ах она, врунья!
И Куся сжимает шершавенькие кулачки.
В эти дни ворон каркал
О погибели русских…
За Нахичеванью,[7] в армянской деревне, расположился штаб Сиверса и принимал делегации. Сиверс был вежлив, просил, кто приходит, садиться и каждого слушал.
Тихо и празднично в городе. Ходят, постукивая по подмерзшей февральской дорожке, патрули, перекликаются. На базарах стоит запустенье, — ни мяса, ни рыбы, ни хлеба. Крестьяне попрятались и не подвозят продуктов.
То и дело к ревкому на полном ходу подлетают велосипедисты, сгибая в воздухе ногу дугою, прыгают наземь и оправляют тужурку. За столиком в канцелярии девушка в шапке ушастой, с каштановым локоном за ухом и карандашом меж обрубками пальцев: двух пальцев у нее не хватает на правой руке. Но эти обрубки умеют и курок надавить, и молниеносно свернуть папироску, не просыпав табак, и пристукнуть карандашом по столу в продолжение чьей-нибудь речи.
Из заплеванной канцелярии, где, наштукатуренные, стоят у правой и левой стены с согнутой в коленке ногой, проступившей из складок, безносые кариатиды, прошел товарищ Васильев к себе в кабинет. Он осунулся, потемнел, на шее намотан зеленый гарусный шарфик, и не приказывает, а шепчет — схватил ларингит, ночуя в степях под шинелькой.
Фронт вытягивает, как огонь языки, свои острые щупальца то туда, то сюда, пробует, прядает. Там отступит, здесь вклинится слишком далеко. У пришедших с ним вместе — заботы по горло: напоить, накормить, разместить свою армию, наладить транспорт и связи. А в городе обезоружить и истребить притаившихся белых. И после затишья и праздника начались обыски, профильтровали тюрьму.
Вышел тогда из тюрьмы и на солнце взглянул Яков Львович. Было ему радостно, словно под сердцем ворочался голубь и гулькал. Ничего не хотелось, а тумбы и камни, разбитые стекла зеркальных витрин, водосточные трубы, сосульки, подтаявшие на решетке соборного сквера проходившие люди — все казалось милым и собственным. Как хозяину, думалось: вот бы тут гололедицу посыпать песочком, чтоб дети не падали, а у булочной вставить окно. И когда у себя на квартире он нашел трех красноармейцев, ломавших комод на дрова и с красными лицами пекших на печке оладьи, на сковородку наливая из чайника постное масло, он этому не удивился. Поздоровался, снял пальто, объяснил, что пришел из тюрьмы.
— Вы из наших, товарищ? — спросили, черпая жидкое тесто из глиняной миски и бросая его на сковородку, где оно, зашипев, подрумянивалось и укреплялось пахучею пышкой. — Так пойдите в ревком, зарегистрируйтесь. Соль у вас где?
Яков Львович снял с полки жестянку, где хранилась сероватая соль, и подал товарищам. Те очистили стол, пригласили садиться и дружно, вместе с Яковом Львовичем, ели румяные пышки из пресного теста, посыпая их солью. Потом закурили махорку.
В ревкоме на Якова Львовича подозрительно глянула девушка в шапке ушастой. Она уже собирала бумаги и прятала их в клеенчатый самодельный портфель, а карандаш, перо и чернила, выдвинув ящик стола, размещала внутри и готовилась запереть. На стене остановившиеся часы показывали без четверти девять. Но на руке у нее намигали швейцарские часики без минуты четыре. Красногвардейцы в дверях, звякая об пол, уже забирали винтовки.
— Позвольте, товарищ, но где же документы?
Яков Львович, торопясь, повторил:
— Я же сказал, что отдал их товарищу, чтоб облегчить ему бегство.
— Нам этого мало. Возьмите бумажку в домовом комитете или в милиции.
— Домовый комитет и не подозревал, что я отдал документы. Он может только засвидетельствовать, кто я такой.
— Вот и доставьте мне это свидетельство. Выходите, товарищ. Вы видите, я кончаю работу.
Яков Львович, повернувшись, направился к выходу.
Девушка молниеносно скрутила себе папироску и, нащелкав обрубком раз пять зажигалку, закурила и крикнула вслед:
— Послушайте, стойте-ка! Вы не сказали, какому товарищу ссудили документы.
— Я ссудил их товарищу Васильеву, — ответил Яков Львович, грустя об ее недоверии.
Усмешка сверкнула в стальных глазах девушки. Она поглядела на двух красноармейцев, и те усмехнулись ответно.
— Что ж, если вы утверждаете, это можно проверить. Задержите товарища, — весело и уже посрамив в своих мыслях неведомого самозванца, крикнула она к дверям. Красноармейцы сомкнулись у входа.
А из кабинета в шинельке и в низко надвинутой кожаной кепке, с портфелем под мышкой уже выходил товарищ Васильев.
— Товарищ Васильев! — окликнула девушка.
Но уже Яков Львович и Васильев увидали друг друга.
Товарищ Васильев рукой с протабаченным пальцем схватился за теплую руку Якова Львовича и — что бывало с ним редко — светло улыбнулся.
— Я без голоса, ларингит. — Он показал себе пальцем на горло. — Спасибо! К вам с документом дважды ходили, но не могли разыскать. Идемте со мной на часок. Вы же, товарищ Маруся, напишите ему все, что нужно.