— Соснов не так прост, — добавил он. — Ядовит и может укусить.
— Если вы ему в этом поможете, — уже серьезно сказал я. — А что касается предмета в программе школы — любви, то все-таки это утопия. После войны все будет не так. Время далеко уйдет вперед, и то, что сегодня разумно, завтра окажется архаичным.
— Стать лучше — никогда не архаично.
Я начал собираться. Санин уже не удерживал больше. Но ушел я с сознанием, что он так и не решился сказать мне чего-то главного, оставил для другого раза.
Утром, ни свет ни заря, Санин был уже на ногах, заявился ко мне в землянку, приказал по тревоге поднять разведчиков. До наступления рассвета еще часа два-три. Самый сладкий сон. Внезапный подъем по тревоге расстроил людей — некоторые только-только вернулись с поиска, не успели отогреться с мороза. Вторую неделю кряду бьются люди, стараясь добыть языка, устали как черти, и все тщетно; глядя на Санина, думали: «Понимает ли он, что такое невыносимо трудно?»
Санин тоже мрачен. Свинцом налит взгляд.
— Добыть языка надо! — Слышится его прерывистый голос.—Я преднамеренно не тревожил вас и вашего командира с вечера, чтобы дать возможность отдохнуть телу и забыться голове три-четыре часа. А сейчас в дорогу... —Санин посмотрел на часы, повернулся ко мне.— Тактику, старший лейтенант, надо изменить. Разбейте людей на три группы. Перед каждой в отдельности поставьте определенное задание — добыть языка. Добыть, чего бы это ни стоило! Участки, — он расстегнул планшет, достал и развернул карту, — вот здесь, здесь и здесь. Одну из групп возглавите вы лично, старший лейтенант.
Мы нырнули из тепла в предрассветную стылую рань. Холодно было сердцу. Сжималось, дрожало оно на ветру. Собаку не выгонишь со двора! Разведчики шли.
«Язык» был приведен. Заработали все телефоны от ротного до армейского. Воркующе трубка слала поздравления, разливала горячую неподдельную радость: «Наконец-то! Даже не представляете, как это много значит!»
Мы, разведчики, исподлобья глядели на языка, перепуганного, маленького, как сморчок, немца. Слишком на этот раз дорого он стоил.
Меня к обеду доставили в медсанбат: часть черепа была оголена. Словно умелая рука куперовского индейца скальпировала кожу. Благо разведчики, бинтуя, не отсекли ее совсем! Санин плакал. Я не видел его слез, но слышал их, пошутил:
— Один мой знакомый когда-то мне говорил: есть главное и второстепенное; есть то, что принадлежит всем, и то, что принадлежит каждому человеку в отдельности. И еще он говорил мне: мало быть мужественным перед другими, надо быть мужественным и перед собой. Самый великий подвиг — это прожить жизнь. Без мужества этого не сделать. В противном случае будет не жизнь, прозябание.
— Не дури! Молчи. Тебе нельзя говорить!
— Вот так вы, педагоги, всегда. Ставите нам образцы, а когда мы уподобляемся им, сокрушенно разводите руками, приговаривая: а мы-то думали — он будет человеком!..
Санин сам доставил меня в санбат, поднял всех на ноги, сидел до позднего вечера, пока не окончилась операция. И только к ночи вернулся в полк.
Ночью мне было плохо. Но к утру температура упала, сознание прояснилось. К вечеру стало очень худо, ночью опять повезли на операционный стол. Ни на минуту я не сомневался, что буду жить. Хотя вокруг почему-то слишком все напряженно; сестры и врачи ходят в моей палате на цыпочках, шепчутся. Краем уха случайно уловил: «Три дня... не больше. Внезапный шок... Гангрена неминуема. Может, срочно эвакуировать?.. Сейчас уже бесполезно... Повторить вливание?.. Этим ускорите конец; всякое возбуждение категорически противопоказано...» Но в этом категорическом приговоре я различил и голос отчаяния и окликнул его.
Подошла дородная с прелестным материнским лицом женщина в звании полковника. Прикоснулась прохладной рукой к моей, негромко спросила:
— Что, милый?
Я попросил посидеть рядом. Оставшимся незабинто-ванным глазом заглянул в ее глаза. Увидел растерянность, испуг, печаль. Я назвал ее по имени и отчеству и сказал, чтобы она не волновалась. Она очень удачно произвела операцию, и я обязательно буду жить. Буду жить потому, что все делала она, а не тот, который только что обрек меня...
— И еще. Клавдия Ивановна, есть к вам просьба. Вечером, если вы освободитесь, почитайте мне стихи, — попросил я. — Если можно, Байрона...
И опять я почувствовал на своей руке прохладу нежной материнской руки. Но вечером ничего не помнил. Не помнил я и в последующие дни... Мне снилось, что я умер, на солнечный диск набросили черный платок, как на зеркало, когда в доме покойник, было темно, тесно и душно лежать; вместо подушки люди сунули под голову сучковатое бревно, и я с горечью думал и спрашивал у них: «Люди, неужели человек не заслужил у вас большего?» А когда очнулся, то у изголовья нашел Санина; почерневшее, с провалившимися глазами и впалыми щеками глядело на меня привидение. Второй глаз мой был разбинтован. Когда же это?.. Я сразу узнал старика, улыбнулся ему.
— Кланяйтесь в ноги Клавдии Ивановне. Необыкновенная женщина. Необыкновенный специалист! — Голос его дрожал.
Я повел взглядом по сторонам никого больше не обнаружил рядом.
— Хочу есть. Чертовски хочу есть! — сказал я.
— Ну, теперь все. Я, кажется, свободен, — засветился улыбкой Санин. На щеках крупные, как у мальчишки, слезы.
Только спустя два дня после этого мне окончательно стало лучше. Совсем был похоронен. Да и сам чувствую, что воскрес из мертвых. Хочется без умолку говорить, просто лежать с широко открытыми глазами, ловить шорохи, суету за стенкой, чей-то то взвинченный, то ровный голос. Исчезла тяжесть, лежал как невесомый.
— Ну, милый, воскрес? — подошла Клавдия Ивановна, опустилась на стул возле кровати, пощупала пульс. Глаза задумчивые, серые и необыкновенно нежные руки.—К счастью, все обошлось,—подмигнула она.
Мне сменили повязку. И сразу стало легко, будто помыли голову, даже утих в ушах звон.
— Завтра разрешу вам сидеть на постели, — улыбается Клавдия Ивановна. — А через неделю выпишу. Дней десять-пятнадцать отдохнете и — в строй. Вы не знаете, как меня обрадовали.
— Вы меня больше.
— Это, милый, мне судить. Когда мать рожает ребенка — одно чувство, когда она спасает его — другое. Так было и здесь.
— У вас ласковые руки, Клавдия Ивановна.
— Ну-ну, если бы слышал, как я орудовала иголкой, другое запел.
— То же самое.
— Спасибо, милый. — И заторопилась. — К вам еще посетитель. Не могла ему отказать в свидании. Он все время очень интересовался вашим состоянием. Вечером мы почитаем Байрона. Хотите? У нас совпали вкусы. Я тоже люблю этого поэта за смелость, силу и мужество.
— Хочу, Клавдия Ивановна.
Она повернулась к сестре, убиравшей бинты и склянки:
— Зовите капитана Соснова.
Я так и замер. И не успел опомниться, как он во всем величии предстал передо мной. Клавдия Ивановна вышла. Соснов широко улыбался.
— Я рад, что у тебя все позади, старший лейтенант. — В голосе наигранная веселость.
— Кто вам дал право тыкать? — спросил я.
Соснов не смутился.
— Давайте, Метелин, забудем распри. Я затем, собственно, и пришел к вам. И согласен на все, вплоть... Короче, вместо войны предлагаю вам мир. Это искренне и окончательно. Чувствовать постоянно, что есть человек, которому ты знаешь цену и который тебя презирает, — ей-богу, чувство это не из приятных. Вы, видимо, успели заметить, что у меня много друзей, что я располагаю возможностью отплатить благодарностью. И в то же время знать, что есть человек, способный в любую
минуту подставить тебе ножку, а то и дать пинка... Взвесив все это, я решил объясниться с вами откровенно,
— Короче, зачем вы пришли?
— Наконец, мы же мужчины!
— Я в этом сомневаюсь.
Соснов стушевался.
— Вспомните Чернышевского, — сказал он. — Его роман «Что делать?». У двух мужчин достало благородства понять друг друга. Этот классический пример достоин подражания. Правда, наш век иной — лирики не любит! Грубость, физическая сила, хамство и неотесанность правят миром.
— Наш век не любит лицемеров, — прервал я Соснова. — Зачем вы пришли?
— Я могу удалиться. Разговора мужчины с мужчиной не получилось. Ваша дружба мне дороже ссоры. Вы этого не хотите понять. Заставить себя прийти сюда мне стоило немалых усилий. Но я это сделал не столько для вас, сколько для очистки собственной совести. Не хочу остаться нечестным. Вам известно мое чувство к Арине. Я не оспариваю вашего. Но я вправе считать, что мое — глубже и сильнее. Оно заставило меня не любить вас. Как, впрочем, и ваше чувство настраивало вас против меня. Корень зла обнажен. Осталось одно — вырвать его. И это целиком и полностью зависит от нас двоих.