Да мало ли! Сбруя, например: хомуты вязал сам, шлею сшил из двух купленных старых шлей, от седелки только железная кобылка валялась где-то в амбаре, а теперь седелка обшита кожей, внизу мягкий войлок. Даже гвоздочки с желтыми головками набил по краям для красоты.
На какую бы вещь ни глянул Данилка, все по нескольку раз побывало в его руках.
И вдруг теперь: «Свести обеих лошадей на колхозную конюшню», «Отдать телеги», «Оттащить двухлемешный плуг, бороны, сеялку», «Отнести в сбруйный сарай хомуты, седелки, дуги, узды, вожжи, канаты».
Что же останется?
Пусто будет во дворе, пусто возле двора и в сарае. Не услышит уже ржания своих лошадей, не увидит, придя в мазанку, хомутов, повешенных на деревянных гвоздях. И седелок не будет… И ничего не будет. Прежний Данилка — гол как сокол!
«Не пойду! Нет, нет!»
Уполномоченный очень старательно искал сучки в Данилкиной жизни, но досадливо морщился. Ни эксплуатации, ни дезертирства, ни гонки самогона, ни аренды земли, ни налогов, ни убоя скота — ничего. Тем и досаднее, что Данилка не идет в колхоз. Да мало того, что не идет, а и других отговаривает. А когда рабочего с собрания прогоняли, Данилка тоже старался.
«Однако стой! — стукнул себя по лбу Скребнев. — Что же я? Да он по этим причинам, во-первых, подкулачник, а во-вторых, контрреволюционер».
Застывшая дверь сильно хрястнула, и Данилка ввалился к Скребневу. На Данилке теплая, из пестрого собачьего меха, шапка с ушами, одет в полушубок, крытый домотканым сукном. Сборки у полушубка почему-то ниже пояса, отчего Данилка казался еще осанистее; на ногах подшитые валенки с кожаными желтыми заплатками на задниках. В руках не то грабельник, не то большая палка.
— Здорово! — крикнул Данилка. Скребнев кивнул.
— Что угодно? — сдвинув шапку с глаз на лоб, смело спросил Данилка.
— Во-первых, поставь палку в угол, — предложил Скребнев, — а во-вторых, садись. Ты мне нужен.
— По какому делу?
И вызывающе уставился на Скребнева острым, как бурав, единственным глазом.
— Садись.
— Некогда рассиживаться.
— Ладно, коли так, — нахмурился Скребнев. — До меня дошли слухи, что ты выступаешь на собраниях против колхоза. Верно это?
— Верно, — ответил Данилка. — Молчать не люблю.
— Стало быть, вины не отрицаешь?
— Вина не пью, виновным не считаюсь.
— Вижу, востер на язычок. Хорошо, пойдем дальше.
— Иди, только не спотыкнись, — посоветовал Данилка.
— Мне доподлинно известно, — уже повысив голос и как бы нечаянно сдвинув портфель, из-под которого выглянул маузер, начал Скребнев, — что именно ты, а не кто другой, был главарем контрреволюционного поступка, прогоняя рабочего с собрания третьего общества. Факт налицо?
— Приходи, и тебя прогоню, — ответил Данилка.
За дощатой перегородкой, отделявшей комнатушку от сельсовета, сгрудились мужики. Прослышав, что Скребнев на сегодня вызывает Данилку, они заранее собрались в сельсовете и с нетерпением ждали, что из этого получится. Кроме того, «исповеди» подлежал еще Перфил. Мужик тоже занимательный.
Уселись мужики у перегородки так, чтобы ни одного слова не пропустить. Некоторые посматривали в щель.
— Стало быть, не только ты сам не идешь в колхоз, но и других сбиваешь?
— У других своя башка на плечах, а сам не пойду.
— Почему?
— А почему я обязан идти?
— Ты бедняк?
— Был бедняк, стал середняк.
— Тебе что, в колхозе хуже будет?
— А тебе забота, где мне хуже, где лучше? Вот отец родной нашелся!
Скребнев долго молчал. Он затруднялся, что бы еще сказать Данилке. А тот покосился на портфель, заметил маузер и чуть-чуть усмехнулся.
— Выходит, что ты не признаешь советской власти, — решил Скребнев.
— С бабушкой на печке аль один надумал? — спросил Данилка.
— Факт налицо, ты убежденный контр…
— А я вот думаю, что ты убежденный контр…
— Я член партии.
— Мне на это плевать…
— Вот как?! — воскликнул Скребнев. — Тебе плевать на Коммунистическую партию?
— Не кипяти-ись! — поднял голос Данилка. — Иди снегом харю потри. Дурь выйдет. Ишь распетушился, как у тещи на блинах.
Такая выходка вконец взорвала Скребнева. С ним никто еще так не говорил. Он вскочил и застучал кулаком по столу.
— Ты какое право имеешь со мной так разговаривать? Ты знаешь, кто я? Ты забываешь, что я уполномоченный…
— Половину ты намоченный аль весь до пяток?.. — заглушая голос Скребнева, перебил Данилка.
— А-а, та-а-ак!.. — шепотом произнес Скребнев. — Ну, тогда с тобой, с банди…
Мужики замерли. Сначала послышалась возня, бормотание, затем раздался высокий, как всегда на собраниях, голос Данилки:
— Не хватай, не хватай его лучше! Пущай лежит для острастки дураков. Чекушки твоей не боюсь. Мы один на один. Хошь, давай на кулаки? Ну?!
Хлопнув шапкой по столу, Данилка крепко выругался.
— С наганом ты в колхоз не вгонишь! Коих напугал — разбегутся. Таких, как ты, гнать из партии в три шеи надо! Я глаз за советскую власть потерял, а ты, может, в конопляниках прятался. Когда надо, сам войду. А чекушка у меня своя была. Дай-ка мне ее, что ты с ней…
Опять возня, опять бормотанье. Что-то упало со стола. Но вот сразу все смолкло, только слышалось тяжелое дыхание. И голос, совсем иной голос. И не узнать, что это Скребнев говорит. Мягко, робко, упрашивающе:
— Положи на место.
— Я тебе попугаю, я тебе… — уже тихо, но радостно пробурчал Данилка.
— Зачем взял, ну?
— Собаке под хвост пихну, — ответил Данилка. — Хошь, в тебя пукну? Читай «Отче наш», пиши свой адрес.
— Даниил Сергеич, положи. Разговор наш окончен.
Данилка внезапно расхохотался и сквозь смех едва выговорил:
— И-ишь ты, теперь Да-ани-ил Серге-еи-ич! Как грозить, так… Ну на, черт с тобой! Не надо мне его.
— Зачем же под стол? — упрекнул Скребнев.
— В окно бы бросить, да стекла жалко. Прощай!
— До свиданья! — кинул Скребнев. — Палку свою не забудь.
— Палку не забуду. В третьем обществе у нас собаки злые…
Дверь опять скрипнула, Данилка вышел, а уполномоченный шумно вздохнул.
… К Перфилу вестовой пришел как раз в обед:
— Скребнев приказал тебе сейчас же явиться!
Картошка застряла в горле у Перфила. От натуги слезы на глазах выступили.
— Черт рябой, что не доварила? — крикнул на жену.
— Ты с сырцой любишь, — ответила та.
Перфил жил в первом обществе. Соседом приходился ему Лобачев, у которого он работал то летом на поденной, а то и круглый год. Дальним родственником приходился ему и Митенька: не то дядей троюродным, не то чей-то дед был братом жены другого деда. Кто разогрет, куда корнями уходит в деревне родня, только одно известно, что родня тогда родня, когда в хозяйстве есть на что поглядеть. А у Перфила как раз этого и не было. Едва ему минуло восемь лет, умерла мать, а сровнялось десять — отец. Остался Перфилка с двумя братишками и сестрой круглыми сиротами. Опекуном назначили Лобачева. Поэтому Перфилка и батрачил у него и во всем его слушался.
Когда подрос, всячески пробовал счастья: то в город уходил и жил в трактире половым, то сухой воблой в деревне торговал, то — в революцию уже — занялся гонкой самогона. Но милиционеры отбирали у Перфилки самогонные аппараты, не предавая самого его как бедняка суду. Все же ему удалось приобрести лошадь, корову и в складчину достать двухлемешный плуг. Избу подправил, кое-что на себя купил, на братишек.
Женился Перфилка на младшей сестре Варюхи-Юхи. Сестра тоже была сплетницей. Поэтому-то, вернее всего, и сложился Перфилкин характер из двух чужих половинок. От Лобачева с детства привилась ему едучая жажда к форсу, «кто мы», а от жены несусветное вранье. Часто бывало так: едет куда-нибудь Перфилка на своей немудрящей лошаденке, шагает она еле-еле, а как завидит впереди подводу, обязательно постарается обогнать. А подъезжать к селу станет, то еще у Левина Дола до того нахлещет лошадь, до того накричит на нее, что несется она во весь опор. Перфилка лишь вожжи натянет да ногу через наклеску перекинет. И прицыкивает на лошадь слегка, будто все время так она и бежала. Тому, кто не знает Перфилкиных ухваток, действительно покажется, что у него и в самом деле не кляча-лошадь, а заправский жеребец.
— Сто сот мне за нее давали, — не надо!
У Лобачева и в будни и в праздники мясо. Любил, бывало, Семен Максимыч выйти после обеда на крыльцо к мужикам и молча долго обтирал усы, бороду от застывшего жира. Это передалось и Перфилке. Хотя мяса он почти никогда не видел, зато если заметит, что возле его крыльца случайно собрался народ, то, наскоро похлебав постной похлебки, выйдет на крыльцо, отдышится, поглаживая живот, и примется вытирать себе ладонью губы, подбородок. Долго трет, чтобы все видели, наконец вздохнет и с досадой проговорит: