Песочные часы уцелели: верхняя колба была пуста. Я перевернул их и несколько мгновений смотрел, как пересыпается песок.
Потом я сел на тротуарную тумбу и стал ждать.
Я долго ждал, потому что шупо появлялся точно в девять, к открытию лавчонки. Тот самый инвалид-полицейский, который всегда заходил к нам пропустить рюмку и зажевать ее сухим чаем, чтобы не было запаху.
Я увидел его издали и поспешил навстречу.
— Господин инспектор, — залепетал я, хотя он был обыкновенным шупо, — что случилось с моим хозяином?
Он сам был, видимо, удручен случившимся.
— Самое лучшее для тебя — смотаться отсюда, — сказал он.
— Но где же господин Кранихер? Он остался мне должен за целый месяц.
— Можешь поставить на этом крест, парень! Даже если у него окажутся наследники. Когда туда наконец ворвались, он лежал на полу мертвый. И пистолет в его руке еще не остыл. Перестрелка была что надо!
Не помню, сколько времени я провел безвыходно на Линденвег. Лежал ничком на постели. Не мог примириться, не мог пережить.
У меня не было больше сил для жизни. Так я думал тогда. Не знал, что переживу еще многое.
Одиночество мое было полным и беспросветным. Никто из друзей не мог, не имел права со мной видеться. Меня выпустили из бирхалле — это было ясно— как манок, на который кто-нибудь да прилетит.
Я убедился в этом, когда голод выгнал меня из дому. На коротком отрезке улицы до булочной и колбасной лавки меня сопровождало двое. Когда в сумерки я вышел купить газету, у самой двери стоял и поплевывал в смородинные кусты тип в коротком пальто и с зонтиком под мышкой.
Я сократил свои выходы из дому, потому что неотступное наблюдение доводило меня до бешенства. Кроме того, я боялся встретить знакомого человека, может быть, кого-то из посетителей «Песочных часов», и невольно втянуть его в орбиту наблюдения.
Но, спросив себя, что сделал бы в такой ситуации Вальтер Занг, обыкновенный малый, потерявший место при таких чрезвычайных обстоятельствах, я подумал, что он, наверное, стал бы искать другую службу.
Я начал заходить по объявлениям в разные места, не для того, чтобы действительно устроиться там — об этом я и не помышлял, — а стремясь создать картину нормального поведения Вальтера Занга. Я стремился к этому, потому что где-то, на глубине, у меня теплилась надежда: быть может, я отвяжусь от слежки и пригожусь еще на что-нибудь.
Итак, я заходил во множество заведений, где нуждались в не подлежащем призыву уборщике, официанте, даже грузчике. Всюду требовали рекомендацию хозяина с последнего места работы, но в конце концов я сообразил, что меня может выручить Шониг.
Впервые вспомнив о нем, я удивился, что он ко мне не заходит: не значит ли это, что он боится со мной общаться? В таком случае дело мое плохо. Да и что могло быть хорошего, когда за мной топали, чуть не наступая на пятки!
Вероятно, дело сыска тоже понесло большой урон в людях, потому что в иные дни за мной таскались даже девицы. Одна из них шла за мной вечером по безлюдной улице. Мне было слышно, как стучат ее каблучки по панели. И то, что мирный и приятный для уха стук связывался с такой пакостью, привело меня в ярость.
Я круто повернулся, подскочил к ней — это была длинная, тощая сука с красными глазами — и схватил ее за шиворот:
— Ну, пойдем! Сколько ты берешь?
Она испуганно дернулась и застучала каблучками прочь от меня.
Моя выходка вывела меня из прострации. Я вспомнил, что все это время не заглядывал в почтовый ящик. Среди счетов и призывов к жертвам — такие маленькие плакатики рассовывали по ящикам вместе с почтой — я обнаружил письмо Альбертины.
Она беспокоилась. Она всегда беспокоилась. Это теперь было, вероятно, ее основное занятие. Сейчас — особенно: из ее намеков можно было понять, что — в связи с газетными сообщениями о налетах авиации.
В самом деле, кажется, сильно бомбили, я даже слышал взрывы совсем близко. Но не реагировал на них.
С упоением она сообщала, что живет «как в раю»: в полном покое, среди «приятных старых дам», каждая из них выписывает какую-нибудь газету, а потом они обмениваются. И вяжут для нужд фронта носки, перчатки, наушники и наносники. «Так что связь с нацией не ослабляется».
Конечно, мы переживаем тяжелые времена, но не надо терять надежды и к этому она меня призывает, потому что я молод и дождусь светлых дней. Не возьму ли я маленький отпуск, чтобы посетить ее?..
Действительно, я просто рвался в этот «рай», где старые мегеры читают нацистские газеты и вяжут наносники!
И я подумал с горечью, что ничего другого мне, собственно, не остается.
Повертев в руках конверт, я заметил тщательно замаскированные следы вскрытия письма. Они вовсе не напоминали грубую работу военной цензуры.
Все шло нормальным путем: за мной топали, письма читали. Так… Значит, — ко мне и — мои?
И я тут же написал Альбертине.
Это было письмо Вальтера Занга, молодого, наивного официанта из второразрядной пивной, искренне недоумевающего, в чем мог провиниться его хозяин, всегда аккуратно плативший по счетам и ни разу не нарушивший полицейского часа…
Письмо Вальтера Занга, озабоченного исключительно лишь поисками работы…
Отправляя его, я снова подумал о Шониге: здесь что-то крылось, что-то он знал, мешавшее ему искать, как прежде, моего общества. Да, ясно: он ждет, что меня схватят, и не желает быть свидетелем этого. Он и раньше прятался в кусты. А посылал Альбертину… «Все равно его найдут», — кажется, так она сказала…
Что ж, может быть, и нашли. Но в ту пору еще была возможность удрать за границу.
Странно, что все это время я вовсе не вспоминал о господине Энгельбрехте. А ведь с него, благодаря ему, все для меня началось.
Впервые за эти дни утешительная мысль коснулась меня: я делал, что мог. И если сейчас, на последнем рубеже, погибну, то все-таки не зря же я жил. Останутся другие: не может быть, чтобы все рухнуло!
Впервые, прикованный мыслью только к Филиппу, я подумал, что есть где-то победительный Конрад. И глубоко закопавшийся, влиятельный прокурист известной фирмы — «доктор Зауфер». И Марта…
О ней я подумал тоже впервые за эти дни, боялся даже в мыслях приблизить ее к себе. Да, боялся. Не думал ни о ней, ни об отце и матери. Ни о ком, кого, вероятно, должен буду оставить… «Оставить, оставить…» Как же давно это было: Вердер, танцплощадка среди деревьев, «просто жизнь»… Она не удалась мне, «просто жизнь», и я благодарил судьбу за это.
Ничего не изменилось в моем положении в этот вечер раздумий, и все-таки мне стало легче. Я был готов ко всему, и маузер номер два на боевом взводе лежал во внутреннем кармане моего пиджака. Я перекладывал его в карман пальто, выходя на улицу.
Блуждая по городу в поисках места, которое вряд ли могло мне пригодиться, я увидел многое.
Разрушения уже не могли быть скрыты, они стали глобальными. Газеты все еще трубили о «новом оружии», о «последнем шансе», о «непреклонной воле фюрера к сопротивлению»…
Слово «жертва» стало самым популярным, оно порхало на устах, — его повторяли в очередях и убежищах, оно гремело железом на страницах печати и набатно звенело в речах ораторов. Народ призывали к жертвам, принося в жертву народ.
Черты одичалости проявлялись в толпе, в уличных сценах, в случайных репликах прохожих. Редко кто теперь извинялся, толкнув соседа в омнибусе, чаще всего это был предлог для попреков, ругани, угроз. Разгоралась нелепая ссора с незнакомым человеком, в которую втягивался весь вагон. Я видел, как прилично одетая дама острым локтем отпихнула старуху, чтобы занять ее очередь к лавке. Та завопила, но никто даже не оглянулся.
Картина города изменилась и от того, что, по распоряжению Геббельса, были закрыты почти все увеселительные места, исчезли афиши кабаре и кинотеатров. Вопреки программным заверениям партии, ликвидировали тысячи мелких предприятий, их имущество просто-напросто обращали на нужды войны, а владельцам выплачивали ничтожную компенсацию.
Мало кто теперь нуждался в подсобной силе. Впрочем, и предлагалась она не так уж часто. Вальтер Занг с его хромотой мог оказаться находкой.
Однажды я забрел в район ярмарки, не сразу сообразив, где я. Может быть, оттого, что был вечер, а фонари военного времени кидали совсем скудный свет.
Но невдалеке что-то светилось. Я пошел на этот свет и с глубочайшим изумлением увидел… Лизелотту. Она нисколько не изменилась за эти годы: на ее восковом лице не было ни морщинки, ни пылинки. И улыбка ярмарочной Джоконды — все та же — позвала меня, как будто это была живая женщина, а не восковая кукла. И под ее странным, рассредоточенным взглядом я опустил монету в щель.
Механизм сработал что надо. Лизелотта пошарила рукой на столе перед собой и выбросила картонку…