В тот день, когда он подошел к Шугину, на душе у Петьки было светло. И все вокруг было светло, солнечно и хорошо. Потому что весна, потому что сиренью пахнет и девчонки сняли свои теплые одежки и стали все до одной такие красивые, что просто ах! — сердце замирает. Идет впереди тебя какая-нибудь кроха, каблучками — цок-цок! Красота! Смеяться хочется и быть добрым и щедрым человеком. И не то чтобы жеребячья какая радость: заржать, как молодому коню, или, скажем, вниз головой походить — совсем не то. Просто светло на душе — хорошо и спокойно.
Петька ходил и боялся расплескать это чувство. Тихо ходил, степенно, и ему обязательно надо было кому-нибудь рассказать про то, как ему здорово.
И он подошел к Шугину. А тот поглядел сквозь него пустыми глазами, бормотнул что-то невнятное и спиной повернулся.
Ну до того стало обидно Петьке — жуть! Так бы и дал чем-нибудь по этой круглой шугинской башке, чтоб знал, безмозглый дурак, как убивать в людях радость! Где ж было Петьке знать, что как раз за день до этого Ольга сказала Шугину те самые слова про мужественную руку и надежное плечо и его бригадиру было так тошно, что хоть ложись да помирай, и никакого света и благости в душе его не было, а был полный мрак, волчья ночь. Где ж было Петьке знать тогда все это!..
Солнце прогрело Петьку, и он вновь почувствовал упругое свое, сильное тело, и вновь ему захотелось двигаться, глазеть по сторонам, дышать лесными запахами.
Петька быстро поднялся и зашагал по тропинке вдоль берега. Он нашел замысловатую корягу-плавник, добела отмытую волнами, твердую как кость и удивительно похожую на какого-то сказочного дракона, неестественно выгнувшего шею.
Петька долго и с удовольствием крутил корягу перед глазами, чмокал губами, заранее радуясь за Фому Костюка, который обожал такие штуковины. Возьмет обыкновенный на вид корень — тут, там тронет ножом, и, глядишь, появляется какая-нибудь зверушка. А тут и трогать ничего не надо — готовый зверь.
Вот в таком превосходном состоянии духа Петька и находился весь этот день — день, вообще-то, праздничный для бригады, потому что сегодня подводился итог их многодневной работы, сегодня должен быть виден результат ее.
Потому что, в отличие от любой другой строительной работы, труд взрывника — тяжкий, кропотливый, опасный — почти не виден до самого последнего мгновения. И имя этому мгновению — взрыв.
Взрыв — вот ради чего все усилия. Взрыв — это как роды, и всякий раз взрывник волнуется, как перед родами жены волнуется муж, будущий отец, гадая, кто родится, мальчик или девочка, с глазами голубыми или карими... Да, именно как отец волнуется взрывник, потому что мать волнуется по-другому, предчувствуя впереди, кроме радости, и боль, и муку. И Юра Шугин, и Петька, и Иван Сомов, и Женька Кудрявцев, радостно возбужденные, взволнованные, полезли в эту укромную щель, чтобы с комфортом, под защитой нависшего многотонного гранитного козырька, в прохладе, лежа на влажном песке, полюбоваться делом рук своих.
И всем казалось, что место это самое удобное. Они доверились мертвому камню, его несокрушимости, а он предал их. Предал тупо и жестко.
* * *
— Ребята, приготовились! Когда останется пятнадцать секунд, я буду считать! — сказал Шугин и не узнал своего голоса.
— Попрощаемся, парни! — Это Петька.
— Пошел к черту! — Это Иван Сомов.
— Замолчи! Все будет хорошо! — Это Шугин.
— Не надо, ребята! Жмитесь ко мне поплотнее, изо всех сил жмитесь! — Это Женька Кудрявцев, едва слышно.
— Раз! Два! Три! Четыре!
* * *
— Ну, начнем, помолясь! — Это Фома Костюк. Он кладет свою лапищу на отполированную рукоять машинки.
— Где же ребята? Где ребята, Фома? Почему не слышно? Боязно мне! — Это Тимофей Михалыч Милашин.
— Заткнись, старый черт! Не каркай! Там ребята, все один к одному, — соображают.
— Думаешь, обойдется?
— А как же мне еще думать! Не каркай, сказано, под руку! Раз! Два! Три! Четыре!
* * *
— Тринадцать! Четырнадцать! — Шугин хрипит, сжимается весь.
— Ну, поехали! — Это Петька Ленинградский.
* * *
— Пятнадцать! — Фома резко поворачивает рукоятку.
Мгновение тишины, потом остров тяжко вздрагивает и казавшийся несокрушимым гранит медленно вспучивается. Потом быстрее, быстрее, и вот уже летит под откос, в море, огромная глыбина, а мелочь все выше и дальше, а пыль в небо, в небо, заволакивая солнце.
И весь остров мелко дрожит.
* * *
— Пятнадцать! — кричит Шугин.
И вот мгновение звенящей тишины, и вдруг мощный толчок, и вдруг треск и хруст, и вдруг резко ослепляет Юру Шугина яркий свет, хлестнувший слева, и он, как отпущенная пружина, летит в этот свет, в это окно. И катится вниз по склону, а за ним катится Петька Ленинградский, за Петькой — Иван Сомов.
А Женька Кудрявцев лежит и не шевельнется, потому что он мертв. Потому что и здесь схитрила подлая глыба, осела не тем краем, каким должна была осесть!
И убила Женьку Кудрявцева — отличного парня, которого до последнего мига его жизни мучила совесть оттого, что друзьям его опаснее, чем ему.
Люди не умирают до тех пор, пока о них помнят! И хорошие люди живут дольше плохих, что бы на этот счет ни толковали обыватели.
И Женька живет, пока жив Юра Шугин. Пока жив Иван Сомов. Пока жив Петр Ленинградский. Пока не умрет Фома Костюк, человек, который плакал два раза в жизни — встретив своего названного сына Сашка и потеряв Женю.
Боже мой, что творилось вокруг! Что творилось! «Волги» черные, «Волги» разноцветные, с полосами вдоль бортов и без них — за всю недолгую историю улицы не было на ней, наверное, такого скопища холеных автомобилей.
Косте, диким казалось и странным, что все эти серьезные, очень взрослые люди явились сюда из-за него, по его, Костькину, душу. Все уже знали, кто виновник. Костя Брагин стоял в сторонке, будто отгороженный прозрачным колпаком, и, когда подъезжали новые люди, на Костю указывали — бесцеремонно, пальцем, как на диковинную зверушку в зоопарке, на обезьяну или, скажем, на слоновую черепаху. Нет, скорее, конечно, на обезьяну, все же сходство некоторое есть, а уж с черепахой, даже слоновой, абсолютно никакого, потому что у той — панцирь. Эх, панцирь бы ему потолще! Чтоб забраться в него с головой, с ножками-ручками и замереть, затаиться, переждать! Постучат по панцирю, а он молчок! Его дома нету, он погулять пошел. Привет!
Дурацкие эти мысли были в некотором роде анестезией, притупляли остроту восприятия тех волн враждебности, которые явно, почти физически ощутимо, исходили от толпы приехавших людей.
Но вот прозрачный колпак лопнул со звоном — дзынь-ляля! Потому что сквозь него прошел некто широкоплечий, приземистый, в темно-сером пальто нараспашку, с красным возбужденным лицом. Некто подошел вплотную к Брагину, коротко спросил, скосившись в сторону:
— Этот?
Сзади закивали, подтвердили. Тогда незнакомец посизел лицом и яростно закричал Косте:
— Мальчишка! Мерзавец! Молокосос! Да ты знаешь, что ты наделал? Что ты наделал!!!
Он еще кричал какие-то свирепые слова, но Костя Брагин вдруг оглох. Он видел только, как резко открывается и закрывается рот стоящего напротив человека, шевелятся губы и гневно притопывает нога.
Костя стоял молча, и тело его напряглось, окаменело, будто сведенное судорогой.
И он почти спокойно думал, что должен сейчас же, немедленно найти какие-то резкие, обидные слова, потому что его оскорбили, унизили при всех. Но слова не находились. И тогда он молча повернулся к человеку спиной и, не сгибая ноги в коленях, медленно, четко зашагал прочь, к своей прорабке. Он прошел сквозь толпу любопытных, мимо людей своей бригады, глядевших на него испуганными глазами, и, когда уже переступал порог обитого голубой вагонкой домика, слух вновь вернулся к нему, и он услышал последние слова того, разъяренного:
— Инженер! Мальчишка безграмотный!
Дверь захлопнулась, и Брагин остался в успокоительном полумраке, а за тонкой стенкой жужжали — судили-рядили незнакомые голоса. Потом дверь отворилась, появился на пороге аккуратный, сухощавый человек в финском терленовом плаще. Он жмурился после света, привыкал к, полутьме прорабки, потом отыскал глазами Брагина, Подошел и сказал буднично:
— Я следователь. Нам надо поговорить.
Брагин долго молчал. И вдруг, совсем вроде бы ни к месту, рассмеялся.
Уж больно здорово был похож этот следователь на тех безупречных героев множества детективных повестей, которые так любил читать Костя. Такой подтянутый, спокойный и корректный молодой человек.
Следователь удивленно вскинул брови, повторил:
— Нам надо поговорить.
— Давайте говорить, — ответил Костя.
* * *
Первый адрес работ, который достался Брагину, был явно не ах. К биостанции подводили новый, большего диаметра, коллектор. Проектная глубина — четыре метра, грунт прямо-таки кипит — плывун, жидель. Грязища вокруг жуткая — болото. Но Косте нравилось натягивать болотные, до самого паха сапоги, нравилось затягивать широким ремнем ватник, надетый поверх грубого брезентового комбинезона. Вернее, он сам себе нравился в этой необычной, тяжелой, как латы, одежде. Он в ней как-то увереннее себя чувствовал, прочнее стоял на земле — попробуй сдвинуть!