Вот сидит он сейчас в архиве, роется в газетных материалах и то и дело натыкается на Кулешова. На Кулешова десятилетней давности, который ему приятен, и на Кулешова сегодняшнего, в больших роговых очках с какими-то новыми, странными, очень удобными для ежедневного пользования стеклами: они обладают избирательной способностью пропускать только то, что не требует избытка душевных сил и ложится на бумагу само по себе. Он когда-то читал у Светлова: «…для того, чтобы писать: раньше люди жили плохо, теперь живут хорошо — головы не надо. Вполне достаточно авторучки». Читал и улыбался. Теперь вот не смешно.
Только что попался ему на глаза старый его материал о Дмитрии Голованове, отличном в свое время бульдозеристе, бригадире, который первый в области доказал целесообразность комплексной организации труда. Но не об этом пришлось тогда писать. Случилась с Головановым беда. Стали его повышать, выдвигать, на курсы послали, талант в нем организаторский заметили, и вот он уже начальник карьера, потом — участка, потом, совсем уж неожиданно, — директор только что открытого на Чукотке прииска. И никого почему-то на первых порах не смутило, что образования у него всего-навсего пять классов; никого не смутило, что это не двадцатые годы, когда от нужды и на такое пойти можно было. А потом — крах. Стал прииск на глазах разваливаться.
Послали тогда Кулешова разобраться. Редактор ему даже заголовок придумал к еще не написанной статье: «Калиф на час». Только написал Кулешов не о Голованове — совсем о другом написал, о том, что для того, чтобы подписать приказ о назначении хорошего бульдозериста плохим директором прииска, — для этого авторучки хватит.
Да, вот так он тогда написал. И пусть слова были чужими, но этими словами, он утверждал выношенную им правду. А третьего дня Жернаков, человек, в журналистике неискушенный, сказал ему слова пострашнее. Да, пострашнее… «Ты ведь карандашиком свою статью писал, а надо бы умом да сердцем». Да, надо бы. Вспомни, сколько было откликов на ту твою статью, какие споры разгорелись — не пустые, а нужные, действительные споры, потому что это была публицистика в своем первоначальном значении; это была не констатация с нравоучительными выводами, а страстный — да, страстный призыв помнить, черт возьми! — что все для человека и все — во имя человека; что заботы о судьбах прииска не дают права калечить судьбы людей. Ведь Голованову долго еще не оправиться от своего катастрофического директорствования.
А все это была, считай, предыстория того, что произошло с Замятиным. Как по нотам повторилось: та же ситуация, тот же конфликт. Только он, Кулешов, уже не тот. Другой Кулешов. Теперь он пишет спокойно, точно, его давно никто не правит, Кулешов — автор нескольких книг.
Или вот еще… Даже вспоминать не хочется. Но надо вспоминать, коли уж взялся. В прошлом году уволили мастера на рыбокомбинате. Мужик был никудышный, скверный, матерщинник. Работники комбината письмо коллективное в редакцию написали. Приехал Кулешов туда, а все уже обошлось: предложили мастеру уйти «по собственному желанию». Взъярился тогда Кулешов: надо было выгнать мастера с позором, в трудовую книжку записать, чтобы другим неповадно было! Вернулся он в газету, написал о мастере фельетон. Ну и руководству тоже досталось: чего стесняться-то?
А потом так же тихо и спокойно, «по собственному желанию» ушел, начальник треста. Фигура эта была, естественно, областного значения, решило большое начальство шуму не поднимать. Номенклатурный работник как-никак.
На этот раз Кулешова никто разбираться не посылал. А самому недосуг было. Нет, не то, чтобы отношения боялся испортить, не то, чтобы осторожность проявлял — в этом Кулешов себя упрекнуть не может — просто недосуг. Да и опять же — хлопотно. Тут не отделаешься хлесткой статейкой, как о мастере, — тут крупный разговор затевать надо. Времени сколько потеряешь.
Полезно все это вспомнить для сопоставления. Как говорится, диаграмма роста, кривая житейского равнодушия. Самое время позиции выверять.
Кулешов докурил папиросу и вернулся в комнату. Очерк Лактионова он нашел в папках пятьдесят второго года. Это был обстоятельный рассказ о последнем рейсе и гибели танкера, рассказ, в котором эмоции часто затмевали факты, но, тем не менее, это был документ, свидетельство очевидца, записанное со слов Лактионова.
Очерк был густо исчеркан красным карандашом, вымараны целые страницы и целые страницы дописаны уже другим почерком. «Солидно поработали, — подумал Кулешов. — Профессионально. Ага, вот и проясняется кое-что. Вот и мина на горизонте появилась…»
«…Вероятность того, что плавучую мину прибьет именно к нашим берегам, была ничтожной. С таким же успехом на волнах мог покачиваться пивной ларек из Одессы. Но это была мина — рогатая, мокрая, с лоснящейся стальной кожей, на которой торчали смертоносные бородавки. Это была мина, которая без труда могла отправить крейсер на дно, а танкер она бы просто превратила в железный мусор».
Так. Ну ладно, оставим пивной ларек из Одессы на совести журналиста. Пойдем дальше. «На море туман, не очень густой, правда. И прямо по курсу — мина. Мы разошлись с ней правым бортом, чуть ли не впритирку. Я стоял в то время у самого борта, проводил мину глазами и подумал, что, когда придем в порт, надо будет тральщик выслать, чтобы ее подорвали, и тут вдруг вынырнул из тумана темный силуэт: потом мы узнали, что это «Бердянск», но то, что это пассажирский пароход, разглядели сразу — глаз у нас как-никак наметан. Он шел малым ходом и должен был разойтись с нами тоже по правому борту, метрах так в двадцати. Это было грубейшим нарушением, и в обычных условиях мы подумали бы прежде всего о том, что капитан судна преступно беспечен, но теперь мы видели только то, что «Бердянск» шел прямо на мину. На судне было триста или четыреста человек, и большинство из них — женщины и дети.
Сделать уже практически ничего было нельзя: сигнальщик кинулся к семафору, радист тоже, должно быть, лихорадочно возился с аппаратом, но все это по инерции, потому что было поздно.
О чем думал тогда капитан Вершинин? О том, что «Бердянск» разломится пополам за считанные секунды и спасать уже будет некого? О том, что вся носовая часть «Северостроя» — это пустое, необитаемое железо, которое легко примет на себя удар? А может, он ни о чем таком и не думал, а просто, повинуясь морскому долгу, приказал круто положить руль вправо, чтобы загородить дорогу «Бердянску»?
Знал ли капитан, что «Северострой», получив такую пробоину, неминуемо затонет? Конечно, знал. Я не буду говорить о том, что танкер, выстроенный на скорую руку, так или иначе уже доживал свой век: об этом пусть судит Морской Регистр, но я уверен, что Вершинин принял единственно верное решение. «Северострой» заслонил собой пассажирский пароход. Удар был очень сильным, нам разворотило обшивку по четвертый шпангоут, и танкер ушел под воду минут за сорок. Сам же «Бердянск», прочное, солидной постройки судно, всего лишь немного поцарапался.
Весь экипаж «Северострой» остался в живых, хотя во время столкновения часть шлюпок была сорвана, на других заклинило кран-балки, и люди добирались до «Бердянска» большей частью вплавь. Погиб лишь капитан Вершинин. О том, как это произошло, теперь уже, конечно, никто не расскажет. Он плыл вместе со всеми, но у него в последнее время часто сдавало сердце…»
Что было дальше, Кулешов знал от Женьки, а тот, в свою очередь, от Лактионова. Тральщик, вышедший в море, целые сутки искал мину, но так и не нашел ее. Может, она затонула сама по себе, а может, решил кое-кто в комиссии по расследованию: ее и вообще не было. Видели ее всего несколько человек, да и те рассказывают по-разному.
Вот почему в конце рукописи Лактионова редактор газеты написал: «Публиковать очерк в таком виде считаю нецелесообразным. Обстоятельства гибели танкера пока более чем сомнительны. Вряд ли стоит упоминать о мине. Это может вызвать ненужные толки».
Вот и все. Может быть, так же рассуждали и члены комиссии, которым тоже лишние хлопоты ни к чему. Все равно танкер пришлось бы списывать. А Вершинин… С мертвого какой спрос? Пусть так и останется: столкновение произошло в результате ошибки судоводителя.
«Все верно, — подумал Кулешов. — Все по логике вещей. Еще немного, и я с легким сердцем мог бы такую же резолюцию наложить».
Уже под вечер, испросив у Фимочки разрешение, Кулешов забрал рукопись с собой.
А дома надрывался телефон. Кулешов, не раздеваясь, взял трубку.
— Кто говорит?
— Слон.
— Что вам надо?
— Шоколада. Что мне еще может понадобиться?
Так они иногда разговаривали с женой. Ольга работала в издательстве, целыми днями правила рукописи и, когда совсем уж становилось невмоготу, звонила просто так.