— Тут все колхозные, не моя епархия! — Рысцов весело щурился. Хотя с войны прошло много лет, глядя на Прошку, нетрудно было представить себе его разбитным сержантом, которого война счастливо уберегла от немецкого железа. — Я сельповский, мне Доска почета не требуется. Ты вот сюда ехал, видел, везде писано: «Слава советскому народу». Это про меня, Капустин… — Сквозь наборный мундштук Рысцов торопливо-часто потягивал сигарету, словно сейчас он поднимется, уйдет, и собеседники еще пожалеют, что не наговорились с ним вдосталь. — Это что ж, жена? — Капустин в ответ молча кивнул. — А Евдокия моду взяла в отпуск к родне, на затычку, все им там переделает, а сама с отдыха без рук едет. Помнишь Евдокию?
— Хорошего человека всегда помнят.
— Хоро-ше-го! Дуся, правда, пацаном тебя жалела, все Яшку жучила: не гони, мол, сироту солдатскую. — Он подождал, не возразит ли учитель. — По тебе небось и Яшка человек, у нас алкашей празднуют, алкаш вроде божьего человека. Только прежде юродивых по одному на деревню было, и то не всякая деревня похвалиться могла, а выпивох сегодня — хоть гать клади — хватит! Все мы добренькие, мы и при нужде с другого шкуры не спустим… — Он зло рассмеялся, да так громко, что из пекарни выглянула подручная, младшая дочь Прохора, подросток с голубыми материнскими глазами. Затосковавшим взглядом Рысцов задержался на Кате; во всем ее облике, в толстых стеклах очков, в блузе спортивного покроя с какими-то бумажками в нагрудном кармане, ему чудилась деловая серьезность. — Не из газеты твоя? Не пишет?
— Не приходилось, — сказала Катя.
— Написал бы ты, учитель: плотине без охраны нельзя, вернуть надо. Покуда мы живы, и молодых научим. К нам рыбу ловить вор на воре едет, расхитители, ты к нему приглядись, он же тунеядец, браконьер, а кого грабит? Народ, добро народное…
— Почему воры? С чего это вы взяли? Люди, — возразил Алексей.
Катя поразилась, как в пекаре вспыхнуло озлобление, как ожесточились его глаза.
— Сам ты Оку не забыл, в город умотал, на готовое, а теперь причалил! — обвинял он Капустина в полном сознании своей правоты. — Сердчишко у тебя глухое, материнское, ты почерствее меня, только ряженый, а я весь тут, какой есть. Тебя и на сороковины люди не видели, камень на могилу без тебя ставили, а кто? — Он повременил прежде, чем нанести этот удар. — Я! Я, Прохор Рысцов. Цыганка небось не сказала. Я Капустиной камень клал, тяжелый, я запечатал, я и по бетону умею!.. — уже кричал он вслед уходящим. — Пронюхал, что караульщиков с плотины сняли, прикатил!
Они уходили молча: Катя, прижав к груди цветы, уязвленная взрывом ненависти в таком собранном, разумном на взгляд человеке, Капустин — довольный, что отношения с Рысцовым выяснены и нелюбовь их обоюдная, не слепая и ребячливая, а взрослая, и толковать им больше не о чем.
Старое кладбище — привольное, всхолмленное, как и вся окрестная земля, в купах берез, молодых тополей и ясеней, в боярышнике и бузине с гроздьями незрелых, морковной розовости ягод — приняло на себя печать пришедшего в деревню достатка. Обнесенное новой изгородью, оно засеребрилось, заголубело сварными, заказанными в Рязани, в Коломне и в Москве железными оградами, просторными, под размах самого кладбища. А внутри оград — мраморные, вмурованные в бетон доски, овальные, выпуклые портреты, кустарник и цветники. Старые, упавшие каменные надгробья, повыщербленные и расколотые, потерявшие хозяев и след в нынешней жизни, снесены на одну поляну и нестесненно положены в ряды: так эти камни сохраняли связь с самой землей и ее прошлым. Тишина, непривычная даже и для деревни, объемлющая душу и все естество, тишина, которой не мешают ни шелест листьев, ни теньканье синиц, ни полные томления и надежды призывы иволги.
За оградой оказался не камень, как говорила Саша, а бетонный прямоугольник с доской из мраморной крошки, и в белом керамическом овале лицо матери: юное, с неведомой Алексею фотографии. Оно увеличено с маленькой карточки, черты его расплывчаты, напоминают этим растушеванный непогодой и словно исчезающий портрет Саши под пыльным стеклом.
Капустин остановился в смятении: все обошлось без него, все потрудились, колхоз раскошелился, далее Рысцов был призван к делу. Все показалось Алексею здесь незнакомым и чужим, отвергающим его за миновением всех сроков, за ненужностью; молодые глаза матери смотрели на мир с надеждой, еще не зная своего будущего, не прозревая в нем ни потерь, ни черствого сердца единственного сына. Жизнь матери представилась ему не изведанной и ровной, а закрытой, таинственной, ее наполняли страсти, искушения, страдания, а он не знал их и усугублял ее боль упрямством, бегством из деревни, самим своим сосредоточенным и скрытным существованием. Давняя мысль, что своим отъездом, не мирным, а холодным и отчужденным, и одиночеством, на которое он обрек мать, он подтолкнул ее к болезни; мысль, исчезавшая в отдалении, заглушенная годами, вернулась мучительно, в ней были скорбь и старящая человека печаль.
Катя еще никого не теряла и в смерти даже стариков подозревала не естественный ход жизни, а произвол и несправедливость; ее добрая натура по-детски не мирилась с несуществованием. И вдруг оно рядом и даже в ней самой, сроднившейся с Алешей, в неузнаваемом лице свекрови; кто-то словно отменил ее позднюю жизнь, недолгое замужество, рождение Алеши, годы вдовства, черные яблоки, о которых когда-то Алексей рассказал Кате; словно ничего этого не было, а была только юная, отнятая, оборванная жизнь. Катя бросилась к мужу, но не под защиту, а чтобы защитить его нежностью, поддержать прикосновением, прильнувшим телом. И они молча стояли у ограды, закрытые от полуденного солнца живой, подвижной от ветра тенью молодой березы на могиле Вязовкина.
Возвращались с новым ощущением близости, благодарные высоко голубевшему небу, опустевшей в сенокос деревне и Цыганке, которая не увязалась за ними. Минувшая ночь на реке представилась Капустину под дневным солнцем бестревожной, отодвинулась в прошлое, как все, что уже случилось, было и не может повториться, она перестала угрожать ему и Кате, наполнилась спокойными наблюдениями над людьми, которых он знал в прошлом и теперь мог видеть обостренно, более проницательным взглядом. Посмеиваясь над собой, Капустин рассказал, как он, крадучись, уходил из амбарчика, чтобы вернуться до ее пробуждения, удивить ее подвешенной к потолочной балке рыбой, как ему не повезло, он и своего не взял и чужое упустил, как повстречался с былыми своими гонителями — караульщиками, а потом с Иваном и Сашей.
— Сегодня пойдем на плотину, пора тебе ее посмотреть, второй такой в России нет. Прокимновы мальчиков приведут…
На эти смотрины надо пойти с Катей, она защитит его от прошлого, так и ему будет легче. Тихий, примирительный свет лег и на прошлое и на будущее его и Кати, ему захотелось, чтобы вечер наступил поскорее, с благодарностью подумал он о Саше, что для смотрин она выбрала не избу, а реку, плотину, воскресным днем людную к закату.
Летний день долог. Алексей до обеда уснул в амбарчике, счастливая Катя бродила вокруг, потом воровато, стесняясь Цыганки, шмыгнула внутрь с гулким сердцем, задвинула засов и, сбросив халатик, забралась под простыню к мужу.
Амбарчик без окон, дверь пригнана глухо: не видя Кати, Алексей узнавал ее округлые крепкие плечи, почти мальчишескую упругость груди, сухой и нежный запах ее волос, с ним была Катя, навсегда одна Катя, маленькая женщина, которой он верен, но в темноте амбарчика перед ним вдруг возникло лицо Саши Вязовкиной, поначалу расплывчатое, с укоряющими глазами, словно под большим мутным стеклом, а потом и живое, с жарким янтарем глаз и шелестящим шепотом. Он потряс головой и застонал, пытаясь прогнать наваждение и страх, что это может повториться.
Под вечер он попросил Катю надеть мягкую, приталенную курточку из черного кожзаменителя, сжатого, будто в мелкой ряби, — волосы Кати золотом рассыпались по черному, когда она, знакомясь или смеясь, запрокидывала голову. Еще она надела голубые джинсы и перед самым отъездом доставшиеся ей маленькие сабо.
Они задержались на горе. Старые дуплистые липы и густые сады отгородили их от деревни, а внизу лежала Ока и за ней луговой простор и мещерские леса. Под багровым диском солнца, по скрытым зелеными берегами излучинам реки, будто прямо по лугам, плыл пароход — его труба и капитанский мостик, — казалось, он запутался в лабиринте и рыскает из стороны в сторону, не находя дороги. Выше плотины дожидались входа в шлюз два чумазых буксирных суденышка, снизу подходил, гудя, земснаряд, катер тащил от поймы паром, уставленный машинами, забитый косарями, по берегу, мимо белых холмов песка и щебенки, свезенных по весне баржами, отъезжали малолитражки и мотоциклы, по толоке на пойме разбрелось стадо черно-белых коров, разбросанные по лугам озерца отсвечивали не багровой, а гаснущей спокойной голубизной вечереющего неба.