Ни при чем тут волхвы, конечно. В их честь улица и вовсе странно бы называлась — Волхвонка. И он — не тот младенец. Но что поделаешь, если так хочется думать о чудесах, и начались ведь они уже?
Идти совсем ничего, но за это время всю свою жизнь пересказать можно, и, может быть, хорошо, что не нужно в эти минуты играть какую-то роль — той же непобедимой амазонки (и они это поняли — свистнули, крикнули что-то и помчались, презрительно цокая копытами по брусчатке, вверх по улице Фрунзе). Но ты, голубчик, тоже рассказывай, не жадничай!
Время, однако, как бежит! Кажется, совсем недавно, в те сумасшедшие июльские дни, она подходила к этому цветаевскому акрополю, напичканная всякими бреднями о вопросах, которые задают медалистам на собеседовании (поступление в университет, первый заход), а потом ошалело неслась через все эти муляжи и слепки, через всю эту мертвечину (одна мумия в Египетском зале чего стоит!), пока не выскочила на зеленую лужайку — импрессионисты! А ведь с тех пор уже почти три года прошло. И сколько за это время всего переменилось! Смятение и падение, магаданская спячка (ну не так уж она крепко спала, положим, чтобы ничего не чувствовать), второй заход, принципы, нарушения (поблажки себе) и возвращение к ним… И вот она уже совершенно уверенно идет к той лужайке и знает, в каком месте на нее посмотрит ренуаровская тетка и откуда откроется причудливый, в зеленых зарослях мостик…
Не слишком ли много глупостей она ему наболтала? Ахматова, Магадан (вскользь Мандельштам, конечно), главная наука — экономика, живет на квартире, Москва нравится (глупее он ничего не мог спросить). Но разве всегда надо заковываться в броню и выставлять копья? Разве не прекрасна незащищенность той же ренуаровской тетки?
Ну а он что говорит? Коренной москвич, пятый курс, живет с родителями. Импрессионисты — пройденный этап. Предпочитает Кандинского, Малевича, выше всех — Шагал. Надо навестить Третьяковку — может быть, что-нибудь новенькое появилось, они это любят — по полотну, по единственной картинке незаметно вывешивать. И то хорошо — курочка по зернышку… (а это уже, кажется, намек на будущее свидание, однако нужно, чтобы приглашение последовало по всей форме, не такая она шалавка, чтобы на столь невнятный зов бежать). А здесь, среди этого старья, извините, скучно.
Ах, какие мы авангардисты! И даже эта перламутровая тетя нас не прельщает? И статуэтки Майоля не волнуют? И «Ева» Родена? Вот ведь несчастье: он и пижон к тому же. Он общепризнанным восхищаться не может, ему обязательно подавай что-нибудь такое-разэдакое. Ну конечно — Кандинский, Малевич…
А с другой стороны, сидит вот этот чугунный дядя и наивно изображает, что он думает о чем-то. А ведь он ничего не знает, этот дядя, ничего. И то, что жизнь может в одну минуту перевернуться, как у нее сегодня — вся, раз — и вверх тормашками. Может, и ей, Нине, не стоит из себя премудрую корчить, с готовыми рамками ко всему подходить, взыскательность на полметра вперед выставлять? Тем более что завтра в Третьяковку пойдем и кое в чем удостоверимся. Завтра, да? Хорошо что газету — следующий номер — другая редакция выпускает, нет нужды пока крутиться. Нужно только вечером свет не включать, к телефону не подходить, на звонки в дверь не реагировать. Ну и, само собой, проскочить на Каховку раньше, чем Лев Моисеевич там где-нибудь наблюдательный пункт займет. Интересно, заметно ли с улицы, если она телевизор включит? Но не будешь же, черт побери, целый вечер в темной комнате сидеть! Можно было бы, конечно, на Стромынке переночевать — это бы гарантировало полную безопасность и неприкосновенность, но надо ведь завтра выглядеть прилично, а марафет, все одежки — на Каховке, ну и ванна, конечно. Так что придется вечером на Каховке без света куковать.
— Но почему ты все-таки пошел за мной? — спросила Нина, нежась под еще нежарким солнцем, жаркое бы она не выдержала (все-таки северная закваска). Дело происходило на широком и пустынном в этот ранний час пляже какой-то реки. Дальше, на заросших кустами холмах, птахи какие-то щебетали.
— Разве? — спросил Слава. Он встал, подобрал с песка высохшую коровью лепешку (они-то как сюда попали, больше коровам места погулять не нашлось?) и, раскрутившись как заправский дискобол, метнул ее в сторону неуемных птах. Красив он был в этот миг, что и говорить. — Разве я пошел? — спросил он, вернувшись. — Да выключи ты эту дребезделку!
— Чем это тебе Мориа, простите, не нравится?
— Ты хочешь, чтобы все соседи сбежались?
Ах, какой он милый и заботливый, подохнуть от такой заботы можно.
— Ты на мой вопрос не ответил.
— А ты сначала выключи.
Вот ведь, зараза, привязался. И откуда он только такой настырный взялся (но это, конечно, не всерьез. Да и настырный ли он? В этом Нина как раз и не была уверена. Пожалуй, именно в его настырности она больше всего сомневалась. Какой-то парадокс: сложен как бог, а требуешь от него что-то — ни рыба ни мясо, морковный кофе. Такой, конечно, для зарядки утром по окрестностям не побежит. А с другой стороны, не только в этом счастье. Не только в этом, но и в этом тоже, не так ли?). Но пластинку она выключать не будет — только чуть-чуть приглушит, чтобы он успокоился. Теперь твоя душенька довольна?
— Ну так что?
— Ты все про это? Но ведь Людка хитрая, как я не знаю кто. Ты разве не видела?
Положим, птицы хитрыми не бывают, — умными или глупыми, добрыми или злыми, но хитрыми? Едва ли. Ну а кукушка, например? Но какая же это хитрость — свое дитя в чужое гнездо подбросить? А сама с чем останешься? Это не хитрость, а какой-то врожденный порок, едва ли его обладательницу счастливой назовешь.
Такое было хорошее в то утро настроение (а на самом деле ночь еще, темно за окном), что всех жалеть хотелось. А чем кукушка хуже других?
— Ну ладно, Людка хитрая, а я, по-твоему, дурочка из переулочка? — Этот голубчик одобрительно хохотнул. Встать и дать, что ли, ему как следует, но лучше послушаем, что он дальше поведает, и тогда уже за все сразу. Да и лень, лень и истома, черт побери, приятные во всех членах и уголочках, хотя какие могут быть уголки и резкости у плавного, нежного тела — мы тоже кое-что стоим, пусть эти козлоногие не очень задаются.
— Ну и что?
— Ничего. А ты знаешь, кто у нее родители?
Его и это, оказывается, интересует. Ну-ка, ну-ка!
— Пенсионеры. А что?
— А то, что они слепые, поняла?
Чего ж тут не понять: слепые — значит, не видят ничего. Инвалиды с рождения. Ну и что? Людка-то все видит отлично, птица зрячая. И не ослепнет, надо полагать, если уже двадцать лет видит. О чем тут беспокоиться?
— А если она их тоже захочет в Москву перетащить?
А, вот оно что! Вы посмотрите, как далеко он считает. Значит, у него в отношениях с Людой самые серьезные намерения были — иначе что ему ее родители, но, когда он узнал, что они инвалиды, сразу все изменилось, потому что он увидел (не слепой ведь) в этом возможную обузу. Так ведь? А если он, полубог, с ней пошел, Люду на нее, Нину, променял и сейчас об этом откровенно говорит (хотя и не сразу решился — Мориа и возможная вылазка соседей ему, видите ли, мешали), то у него и по отношению к Нине намерения серьезные, хотя она к Фальку довольно равнодушна, а Кандинского видела только на немногих репродукциях. Но это, последнее, значит, не мешает. Интересно, это он все сам решил или с родителями советовался?
— Родители, конечно, дело серьезное, — ну и противный же у тебя, красавица, сейчас голос, наверное, но ведь и ситуация, прямо скажем, не из приятных — какая-то любовь к анкетным данным получается, а не к живому человеку, ну вот и спал бы ты, милый, с бумажкой, ее бы целовал и гладил, по ее гладкой поверхности скользил. — Но разве Люда сама по себе не хороша?
— Хороша, конечно, — ух, сейчас она ему, кажется, выдаст, будет ступеньки с четвертого этажа считать, а то пригрелся тут и думает, что река и пляж — взаправдашние и страшнее коровьей лепешки тут ничего нет, но какое-то соображение в Славике просыпается, и он довольно успешно, хотя и грубовато, выруливает: — Но ты не хуже, правда?
Грех с этим не согласиться. Однако давайте все точки расставим, если разговор начистоту пошел. Такое ведь не каждый день бывает.
— Но ты ведь и про моих родителей не все знаешь.
— Отчего же? — говорит этот весельчак и затейник. — Мама есть, папы нет. Очень распространенный случай.
— Но ведь папы только как будто нет. А на самом деле он где-нибудь, наверное, существует. И, представь, завтра утром с фанерным чемоданчиком явится: привет из дальних лагерей от всех товарищей-друзей… Тогда как?
Полубог заразительно смеется — песенка лагерная ему, что ли, так понравилась.
— Не явится, — говорит он, нахохотавшись, — а если и придет, то какие права он на тебя имеет?
Прав-то у папочки, действительно, нет. Но ведь ее, Нинин, долг перед ним — тут она сама еще для себя ничего не решила, и как она поведет себя, если папочка явится, сейчас сказать не может, — но ведь долг-то все-таки есть?