нашу победу, на мою с Улей встречу.
Говорил Калиныч, что теперь нам остается только положиться на свои собственные силы. Ой! Ой! Я один так себя чувствую, что сам полмира с этой контрой повалил бы. А сколько у нас таких. Ведь там, где моя Уля, только собственными силами и отстаивают свою звездочку красную. Кто им поможет, откуда облегчения ждать? А разве мы не первая для них помощь будем, если раздавим этот антантовский гадючник, чтобы не полз дальше? Мы, мы! Наша революция должна ослепить им глаза, так прожечь своим огнем, чтобы скорчились и передохли сами, если мы их всех не перебьем. Уленька, слышишь, как я все это понимаю?
Такими думами-раздумьями был я полон на пути от Геделле к Токаю.
Калиныч смотрит на меня, но дум моих, наверно, не угадывает. А только видит, как мои мечты весельем играют на лице, потому и говорит:
— Ты, Юрко, как я посмотрю, настоящий вояка, если так обрадовался, что скоро на фронте будем.
— Надеюсь, товарищ Калиныч, там хлопцев своих повидать.
И про Кароля, про Яноша уже ему рассказываю, и про Лариона, который жизнь свою отдал за наше дело, и о том, как я встретился с Молдавчуком.
Калиныч так все выслушал, словно это была его радость и его печаль.
— Не зря, Юрко, у нас говорят, что не мил свет, если друга нет. Я рад, что есть у тебя такие люди, которых ты опять хочешь увидеть. Еще больше радовался бы, если бы ты их живыми, здоровыми нашел. И я счастлив, Юрко, что ты на моей дороге повстречался. Хотел бы тебя всегда возле себя видеть. Но мое дело — разъезды. А ты, если встретишь своих хлопцев, захочешь с ними остаться. Верно ведь?
Мне было тяжело ему отвечать, что верно. Потому что уже сердце мое открыло себя, хочется ему, чтобы среди моих самых близких был и он, учитель из верховинского села Латирка, сын ужгородского рабочего.
— Где скажете, товарищ Калиныч, там и буду. У вас на то есть право, а я — боец революции. Хоть вижу, что с вами всегда можно к согласию прийти, но буду там, где делу нужнее. Разве не радость мне, что вы доверили мне быть возле вас.
И я крепче сжал в своих руках ручку от чемоданчика, в котором вез деньги для солдат.
А вокруг нас не утихала боевая песня, и всему этому добровольному воинству хотел бы я поклониться в ноги, за то, что с такой охотой подъезжало оно к фронтовой линии, будто ехало на веселый праздник, а не смерти в глаза посмотреть.
Солдатики мои красные! Знаю, знаю, что красная звезда захватила уже ваши сердца, как и мое, И это она здесь поет с вами, она зовет на геройство.
Калиныч тоже растроганно смотрел на них, а потом и сам подхватил солдатскую разгонистую песню, и мне кивнул, чтобы подтягивал. И мы пели всю дорогу. На какой-то станции, уже близ самого города Токая, все это войско высадилось, чтобы переправиться через Тису и поспешить на смену тем, кто так храбро бился и кому мы везли деньги.
А мы с Калинычем добирались уже одни к селу Соболч, где стояли те русинские вояки. Как раз румыны тогда пошли в новую атаку. Несколько полков двинулось сразу на небольшой отряд русинов, но наши воины не отступили, а отбивались отчаянно всю ночь. А за это время резервное войско, с которым мы ехали, успело переправиться через Тису и подойти сюда. Радостно было видеть, как вся эта румынская нечисть с французскими и американскими винтовками, из которых вылетали отравленные пули «дум-дум», бросилась наутек.
— Видишь, Юрко, на что способны наши земляки! Если у них не станет оружия, сердцем будут отбиваться и пойдут в атаку, — сказал мне взволнованно Калиныч.
Мы стояли с ним под холмом возле села Соболч. Я тоже бросился бы в водоворот боя, но сказать об этом Калинычу не посмел, потому что при мне были деньги для бойцов, надо было их сохранить и раздать. И нашим главным оружием было слово, а его сейчас никто не требовал, каждый сам стремился бить посланцев Антанты.
А когда подошли части Красной Армии и заменили этот бесстрашный отряд, чтобы дать возможность ему отдохнуть, я увидел, что в нем большинство были хлопцы Молдавчука и те, которых я ему передал.
— Хлопцы мои родные! Мог ли я надеяться, что вас здесь встречу? А ведь надеялся, хотел вас увидеть. И какая радость, что дороги наши опять сошлись, что можем друг другу смотреть в глаза. А мы вам с товарищем Калинычем кроны привезли в дар за вашу храбрость. Чтобы имели при себе какой-то грош на табак, на платок, на конфеты для своих родных и невест. Трудно быть солдату без гроша, разве же я не знаю? Берите, берите. Это товарищ Калиныч постарался для вас, а меня взял себе в помощь. Жаль только, что вашему вожаку Молдавчуку сейчас не могу отсчитать, ведь и он этого заслужил, раз сумел вас собрать и привести в Армию нашу Красную. Да попросим товарища Калиныча, чтобы Молдавчука не забыл. Знаю, знаю, где он, видел его в Хатване.
А один вояка с хитринкой смотрит на меня, усмехается и перехватывает мою речь:
— Говоришь, Юрко Бочар, что знаешь, где он, видел его? Нет, не знаешь. Хатван у Молдавчука был, да забылся.
А вояки расступаются, и перед нашими глазами сам Молдавчук на костыле ковыляет. Одежда на нем полугражданская, полувоенная, на голове какая-то выцветшая, вроде женская, шляпа с прицепленным сбоку цветком, а на ногах не военные ботинки, не постолы, а старые ночные туфли. Цыган не цыган, а фигляр или какой-нибудь комедиант с местечковой ярмарки.
И тут хлопцы в один голос начали говорить:
— Видите, какой наш Митро. Еще на ногу не становится, а нас уже разыскал.
— И уже здесь!
— Не мог в госпитале вылеживаться, если мы в бой идем.
— Сбежал, потому как сердце не выдержало: мы идем в атаку, а ему приходится лежать.
— В госпитальном удрал, а уже в дороге одели его жалостливые люди кто во что мог.
— Да разве годится нашему командиру так быть одетым?
— А другой формы не дают. Говорят, чтобы взял там, где ее снял.
— А мундир его остался в госпитале. Как же ему возвращаться туда, если он дальше быть там не хочет?
— О, доктора все одинаковы. Сразу его положили бы, если бы вернулся. Сказали бы: дисциплина везде должна быть.
— А Митро