первые дни нашей революции.
Кароль рассказывал мне, что Мозеш Габор руководил интернациональными полками, собирал их в Келенфельде, а он ему помогал. А теперь я увидел его здесь, на том месте, откуда руководят боем высокие командиры. Только почему он хромает и так исхудал, словно после тяжелой болезни или ранения? Да, наверно, так оно и было. Его приятное лицо будто светилось от бледности, а черные волосы словно выгорели на солнце и отсвечивали рыжеватым блеском. У меня острое зрение, и это все сразу мне бросилось в глаза. Но еще не мог разобраться, о чем он так взволнованно говорил офицеру в австрийской форме, который стоял, словно ледяная стена, будто не видя и не слыша или не желая видеть и слышать, что ему говорят.
Позднее я узнал от Калиныча, что тот, к кому обращался Габор, был командующий Седьмой армией Верт, а Габор значился у него комиссаром. Им, конечно, было о чем говорить, но почему тот высокий по чину офицер так высокомерно молчит, словно не хочет говорить со своим комиссаром?
Узнав Габора, я очень обрадовался. Ведь он может знать, где сейчас Кароль. Может, удастся мне с Калинычем ближе подойти к ним и я осмелюсь спросить у Габора про своего товарища.
Так и получилось. Но уже, Уленька, я не мог спрашивать об этом. Ты скажешь — почему? Говори, говори. Может, я переброшусь мыслями к тебе и легче мне станет. Если бы они стали мостом, на котором можно было бы удержаться нашей революции. Ведь мост, что на Тисе, вряд ли устоит под ногами нашего войска, которое уже дрогнуло, откатывается назад.
Отступающее войско иногда похоже на отару, бегущую от волков.
Войско повернуло на Сольнок. Тот, кто там был, никогда не забудет это горе. А я, Уленька, так переживаю все это, как будто с нами произошла беда. Будто мы шли с тобой среди цветущего пшеничного поля. Ты улыбаешься мне, говоришь: «Юрко, видишь, вот мы и встретились. Теперь будем навеки вместе». И каждый колос о том нам шумит. И вдруг ничего этого нет, ты падаешь среди поля. Еще минута, и тебя уже не будет. Но ты еще шепчешь: «Юрко, живи, за меня жи…» Как шептала мне, умирая, Юлина.
Я уже вижу близко это высокое командование, которое должно руководить боем. Но оно здесь так спокойно стоит, словно на торжественном параде. Будто с интересом наблюдает тот ужас, что холодит мне душу. Уже вижу, как бледнеет Калиныч, слышу, как Габор, темнея от волнения, говорит этому Верту:
— Как это, как это понимать?
А он все так же молчит, а тот офицер, что стоит рядом возле него, такой же белобрысый, как и Верт, и в такой же австрийской форме, пренебрежительно отвечает:
— А так надо понимать, что красные бегут.
Позднее я узнал от Калиныча, что это был начальник штаба Седьмой венгерской армии Нади, такой же мадьяризованный шваб, как и Верт. В ледяном молчании стояли другие офицеры, словно все, что здесь происходило, их не касалось. Что же было у них на душе? Все они носили императорские мундиры, все они, наверно, ждали этой минуты, чтобы вот так, с открытым пренебрежением, смотреть на политического комиссара Красной венгерской Армии и так ему без страха отвечать.
«Почему вы их там не постреляли на месте?» — так спросила бы ты, наверно, Уленька. Так кричало и мое сердце. Но я был только солдат и слушал, что говорило старшее начальство.
— Прошу принять меры, — требовал Габор от Нади. — Дайте мне коня, я поеду к ним.
А этот шваб, начальник штаба, скривил губы, насмешливо ответил:
— Есть, да не про вашу честь. Нет у меня для вас слуги — съели враги.
«Вы же клялись быть слугами революции. И предали! Так получайте же то, что заслужили!» Казалось мне, что Калиныч вот-вот скажет эти слова и выстрелит в Нади и в это онемевшее со сжатыми губами офицерье. И надо было иметь в ту минуту достаточно воли, чтобы не сделать так, а броситься навстречу охваченному паникой войску.
Боец силен, если он в строю, если слышит приказ командира. Но он может стать похожим на испуганное дитя, если ряды расстроены, а голоса командира не слышно. Теперь он как слепая морская волна, что бежит сама по себе и все к берегу. А там, где волны встречаются с землей, они сбивают с ног того, кто становится у них на пути. Надо быть перед ними могучей скалой, чтобы устоять. И мы с Калинычем должны стать такими скалами.
Каменей, моя слеза, не размывай мое сердце. Разве сможем мы устоять перед этим штормовым солдатским морем? Тревожное, вздыбленное, с перепуганными глазами — ведь враг заходит в тыл, — оно диким шквалом бежит к Тисе. Только бы перейти через мост. И никакая сила здесь, кажется, не сможет быть больше той, что сумела повернуть вспять наше золотое войско, добровольно пошедшее отстаивать революцию. Оно бежало теперь назад, в страхе перед окружением. Что мы с Калинычем перед ним?
Но на мосту появились Бела Кун, Тибор Самуэли и еще какой-то военный товарищ. Это Ландлер, назначенный вместо Бема командовать нашей армией. «Значит, клич мой дошел», — говорит Калиныч, облегченно вздохнув, и спешит к ним.
«Если станут на мосту все вместе, будут как скалы», — бодрит мое сердце мысль. И уже сам чувствую себя могучей скалой, способной выстоять перед этой слепой силой бегущих солдат.
— Товарищ Калиныч, позвольте мне выйти вперед. Буду их перехватывать. Знаю, что им говорить. А вам сейчас надо держать совет. Согласованное действие — великая сила. А я боец, хочу пример показывать, что враг мне не страшен.
— Иди, Юрко, иди, неси свое горячее слово. Смотри, кто где сеет смуту, дави ее и донеси мне. Знаешь, где я сейчас буду. А я, если поговорю с Бела Куном, лучше пойму, как нам против измены действовать. Помни, Юрко: каково бы нам ни пришлось сейчас, в нашей борьбе мы должны быть вместе. Где бы я ни был, найди меня. Если даже революцию нашу сейчас пригасят, огонек ее надо взять в сердце и беречь, чтобы не погас. Верь, Юра, верь: еще будет из этого огонька большое зарево. Не найдешь меня в Сольноке, ищи в Цегледе.
Он сказал мне, где и кто будет знать о нем, и это я должен был запомнить, как имя своей матери. Калиныч пошел к мосту, а я ворвался в разорванные ряды бегущего нашего войска. Стал перед