27 июля — «Последний патрон».
28 июля — «Я подожду, пока ты убьешь».
29 июля — «Самозванец с гитарой».
30—31 июля — «Секрет великого рассказчика».
«Да, — подумал Кушнарчик, гася окурок о спичечный прогибающийся коробок, — не заскучаешь в этом городке!»
Что ж делать дальше, если день в июне так светел, ночь, краткая ночь в июне тоже светла, бела и если Алевтина Сергеевна, лишь в последний день июня узнавшая все о нем, смотрит с такой мольбой, точно он собирается дать деру из Жучицы именно сейчас?
— Шампанского! — молвил он тихонько ей, взял под руку и повел туда, где можно попировать, — Шампанского, а?
Она кивнула с улыбкой, обрадованная предложением, и вот они пошли, пошли, встречаемые кланяющимися или ухмыляющимися горожанами. Ах, потешная парочка, кавалер да барышня!
В этом городке два пресловутых ресторана, да только в тот большой деревянный сарай, где в огромном зале собираются и заезжие колхозники, и местные интеллигенты, и гостящие мальчики, он не захотел идти, там нет уюта, нельзя уединиться, а вот в ресторан «Волна» над Днепром, на круче, его всегда влекло: и зал поменьше, и буфет в углублении, в нише, и пианино, взятое в серый чехол из льна, и вид из окон на Днепр, на заливные луга, на дальние леса, похожие на застывшие голубые дымы.
Неплохо было бы и в этом зале, да знал он, что есть еще и другой, особый зал в ресторане «Волна», куда иногда попадешь, а иногда и нет; зал для именитых гостей.
Он сунулся было прямо в тот заповедный зал, мимо кухни, служебным коридорчиком, кивая знакомым поварам, вскрикивающим приветливо в кухонном тумане, как будто восторгающимся его смелостью, да тут встала на пути тоже знакомая широкоплечая официантка Анюта и смущенно предупредила, что попасть в зал для гостей, для избранных можно только с разрешения начальника горторга Былымина.
Что ж, и такой оборот дела он предвидел, никогда прежде не беспокоил своего начальника, щекастого да плотного человека со странной фамилией Былымин, но теперь ничего не поделаешь. Он не один, он с дамой, и ничего не поделаешь, надо просить об одолжении. Да и телефон здесь же, совсем под рукой, и вот он снял то ли жирную от прикосновений, то ли облитую супом трубку…
— Да чего там, Кушнарчик, гуляй на здоровье, — послышался в трубке, которую он держал несколько на отлете, чтобы и официантка Анюта слышала хрипловатый голос начальника. — Тем более что ты и есть гость Жучицы. Понял, Кушнарчик? Откуда знаю? Все знаю насчет своих кадров. Нет, спасибо, компанию разделить не могу, а на прощанье скажу: помяни мое слово, вернешься в Жучицу. Многие у нас уезжали с гонором, а потом просились. У нас же природа, Кушнарчик, белорусский курорт! И если потянет в Жучицу, я тебя устрою в любой точке, ты можешь не сомневаться. Хотя тебе уже пенсия идет, Кушнарчик? Ну, брат, тогда тем более потянет в Жучицу!
Вот и весь разговор, вот и напутствие, вот и надежда на возвращение, вот и вера в особенную притягательность курортного местечка на Днепре…
Итак, открывается заветная дверь в сплошь остекленный маленький зал, похожий на огромный капитанский мостик, и начинается пир! Шампанского, Анюта, шампанского!
Можно так и сидеть друг против друга, наливать из бутылки пенящееся вино, чтоб оно играло в разноцветных фужерах, а потом играло в крови, смотреть из этого зала, как из большого фонаря какого-то, вдаль, на Днепр, на купальщиков, прыгающих с вышки в воду, на серебристые байдарки, на узкие плоскодонки, на золотой пляж, где роятся коричневые люди. Чем не курорт, чем не дачная местность?
«А что, — подумалось ему, — если Былымин колдун? Если наколдовал, допустим, возвращение? И если многие уезжают, а потом все равно не могут без Жучицы?»
Он посмотрел растерянно на Алевтину Сергеевну, почему-то опасаясь, чтоб она сейчас не догадалась о его мыслях. Она же вдруг торопливо отпила глоток, еще более похорошела, разрумянилась, повернула голову к окну, состоящему из множества стекол в виде сот, и он понял, что она все-таки догадалась.
— Ну, Алевтина Сергеевна, — поспешил он бойко воскликнуть, — за вас, за то, что я вас знаю!
— За то, чтоб вы меня не забывали, — возразила она, как бы продолжая его здравицу.
Пить бы, гулять бы, ходить бы в кинотеатр повторного фильма, смотреть бы страшные картины, а он уезжает, его просят не забывать друзей. И когда он потянулся вновь к бутыли, чтоб заглушить тоску игристым вином, Алевтина Сергеевна прикрыла свой рубиновый фужер бумажной салфеткой с тиснеными узорами на ней и строго и одновременно милосердно взглянула на него.
— Ах, Джованни русский, бродяга, пилигрим старый Джованни! Из городка в городок, и нигде нет покоя, и снова в какое-то местечко, в провинцию, похожую на Рогачев… Блудный сын, — сказала она в раздумье и, точно потрясенная этим сравнением, повторила поспешно, горестно, тревожно: — Да-да, блудный сын! Блудный сын двадцатого века…
А он, старый бродяга, и пилигрим, и какой-то там блудный сын, подумал грустно вот о чем: что не он один такой в двадцатом веке, что многие и теперь, после далекой войны, после нескольких десятилетий, возвращаются к потерянным братьям, а многие так и ищут родных без надежды, ищут, пишут на радио, в Красный Крест…
— И не один я такой, не один! — воскликнул он в подтверждение своих мыслей и потянулся к шампанскому. — Многих раскидало по свету, а я хоть на родине. И это меня спасает, Алевтина Сергеевна, и не глядите на меня так жалостливо, Алевтина Сергеевна! Я хоть и блудный, и бродяга, и одиночка, а не потеряюсь. Потому что тут батьковщина. Да-да, Алевтина Сергеевна, вы, наверное, и не знаете, как все это называется по-белорусски? — Он широко повел рукою в сторону Днепра, нескошенных лугов, голубеющих вдали лесов. — Батьковщина. Это же так много в одном слове, Алевтина Сергеевна…
— Вот и оставайтесь на своей батьковщине, — настойчиво попросила она.
— А для меня батьковщина и это, — повел он рукою опять в сторону Днепра, над которым появились летящие рывками чайки, — и вся Белоруссия. И я бы жил тут, жил, Алевтина Сергеевна. Не знаю, может, еще наколдовал мне Былымин… Только эти разговоры, Алевтина Сергеевна! Мы с вами в кино, а уже разговоры, сплетни, всякая брехня. А вы учительница, вас особо надо защищать от брехни, у вас должен быть авторитет…
— Спасибо, Джованни, спасибо. В самом деле, эти пересуды! Всем хорош городок: река, сады, потом еще река Ведричь за городом и там же дубравы, дубравы… А только всяческие предрассудки, странные нравы! И никуда ведь не денешься от пересудов, если живешь в маленьком городе, довлеют над нами и предрассудки, так что каждый свой шаг мы должны заранее обдумать. Вот что удивительно: такой уютный городок, такой чистый воздух здесь, а иногда словно задыхаешься в Жучице. Вы правы, Джованни, правы: и пересуды, и предрассудки — всего хоть отбавляй…
Ему уезжать, ему забывать о славе сквернослова, а вот каково ей? Как ей противостоять всем кривотолкам, ходить с любезной миной по городу, жить и дальше уроками, школой и считать уходящие годы?
И он по-отцовски, с мудростью старшего взглянул на Алевтину Сергеевну, встретил упрек в ее лиловатых глазах и вздохнул, выдавая тяжесть переживаний. Что ж, он и ожидал осуждения, был готов к этому, да ведь часом раньше, в пустом кинотеатре, Алевтина Сергеевна сочувствовала ему и упрашивала не надсаживать сердце воспоминаниями, а теперь она уже горюет. И он понял, что надо или прощаться теперь, или ждать худшего — слез, может быть.
Выпили, а веселья не было, и надо уходить, и надо придумать какой-то предлог, будто он позабыл какую-нибудь справку взять в горторге, но получилось так, что Алевтина Сергеевна сама нашла предлог: дескать, троечники собрались и ждут ее рядом, в четвертой школе, с этими троечниками она собирается заниматься все лето. Все лето, все лето, Джованни! Зачем? Да чтоб лучше знали грамматику, чтоб не отставали по иностранному языку…
Так и разошлись — уже без лишнего слова упрека, как будто завтра снова в кинотеатр повторного фильма. Несколько ошарашенный таким расставанием, он смотрел ей вслед, как поспешно она уходила, неся белую сумочку ровно, точно опасаясь просыпать что-то из нее. Только напряженной рукой можно так ровно нести сумочку!
Домой, домой… И он поплелся домой с таким чувством, будто наделал в этот день много зла. Домой, домой! А на рассвете из дому, из дому…
— Да! — пробормотал он раздраженно, появившись в наемной квартире, где такие очевидные приметы отъезда, сборов в дорогу: чемодан опоясан брезентовыми ремнями, а на чемодане — старомодный плащик болонья.
Можно, пожалуй, и расслабиться, прилечь и расслабиться, ему не раз помогал этот испытанный прием.
И он прилег, не снимая парадного серого костюмчика, и надвинул на лицо соломенную шляпу — от мух. Час-другой полежать, а потом напоследок пройтись по Жучице и завернуть в большой, несколько отнесенный в глубь двора дом, где прежде жило несколько тетушек Алевтины Сергеевны, а теперь она там одна. Тетушки в свое время посадили вдоль заборов сирень, какую-то персидскую, цветущую крупными цветами, с пышными гроздьями, и теперь забор скрыт, погребен сиренью, весь холмистый от зелени, от лежащих валами кустов.