Начинается новый, третий день. Для танков у нас осталось два патрона противотанкового ружья да одна граната. Подкрепление получить неоткуда. Кругом взрытое поле, и живых тут меньше, чем мертвых, И все перепуталось — где наши, где немцы. Про свой штаб мы ничего не знаем. Вся надежда на наши автоматы, в которых тоже не много жизни.
А танки идут, идут, вот сразу штук пять, и ведут такой огонь, что нельзя приподнять головы. Идут прямиком на нас. Мы прикидываем, как лучше израсходовать оставшиеся патроны и гранату, подождать ли еще или начинать огонь. Общая стрельба действует заразительно, иногда ненужно, вредно, начинаешь стрелять против воли.
Осколки снарядов, как жернова, перемалывают бруствер нашего окопа, земля сыплется на нас ручьями, над головой злобный, ржавый визг. Танки почти рядом, мы чувствуем сотрясение не только стенок окопа, но и дна.
— Пора, — говорит Федька. — Бью!
И не бьет… Я припадаю к нему, хочу разорвать, сдернуть обмундировку, но руки скользят по быстро намокающей кровью одежде. Федька ранен осколками сразу в несколько мест. Моя возня увеличивает и без того нестерпимую боль, и Федька хрипит из последних сил:
— Брось, дай умереть. Напиши Катерине: убит… прямо в сердце. Увидишь ее — поцелуй от меня. Она была мне одна за всех — за мать, за отца, за невесту, за жену. Одна за всех.
Он любил ее, далекую, никогда не виденную, не целованную. А все выдавал нам, своим товарищам, за шутку. Ну как я напишу об этом Катерине? Ах, друг мой, жил бы и писал бы сам!
Наконец расстегнул на Федьке десантскую куртку, из грудного кармана гимнастерки достал документы. Больше заниматься с ним некогда и незачем: он умер. Хватаюсь за ружье, выпавшее из рук моего друга, и посылаю патроны в головной танк. Один, другой… Ушли все. Сердце готово разорваться: неужели промазал? Нет, танк горит.
Один из танков начинает утюжить соседний окоп. Я не знаю, кто там, но кто бы ни был, он — наш, мой друг, друг Федьки. Я швыряю под танк последнюю гранату. У танка срывает гусеницу, он стоит, но продолжает вести огонь. К нему подходит другой танк, а затем круто поворачивает в мою сторону.
Я со своим пустым ружьем лежал в тесном глинистом карманчике. Когда между мной и вражескими танками осталось не больше сотни метров, когда я считал время уже не минутами, не секундами, а мигами, поблизости ударил снаряд. Стенки карманчика сдвинулись и погребли меня живьем. Непогребенной осталась только голова, будто нарочно, чтобы я видел свою смерть. Танки все приближались и с ходу вели сильный огонь. Десантники открыли ответный. Потом танки и люди сблизились настолько, что в дело пошли гранаты.
Танки стреляли, утюжили наши окопы, давили наших людей, горели, взрывались, — их было много и хватало на все. Мои товарищи, как утопающие, то поднимались над окопами, то падали в них. Понять, кто упал для спасения жизни, а кто уже потеряв ее, было нельзя.
Я видел все, до самых последних мелочей, вплоть до выражения лиц, до судороги ртов, которые, я догадывался, выкрикивали проклятия, и ничего не слышал, оглушенный снарядом, и ничего не мог, стиснутый тяжелой глиной.
Не передать, какая тоска была во всем моем теле, как я рвался туда, к товарищам.
И если для других тишина — отдых, счастье, то для меня — смертная тревога сердца, холод и тяжесть могильной глины.
Вот еще танк. Вместе с потревоженной землей с бруствера окопчика свалился на меня мертвый Федька, и возле него прошел танк. Я весь в земле, меня так сжало, что не могу шевельнуться. Мне сильно свернуло набок голову. Но я еще жив, мою смерть принял на себя мой друг, принял и в мертвых, как не раз принимал в живых.
Начинаю ворочать головой. Наконец вывернул из-под убитого друга. Пробую шевелить плечами, руками, расшатываю себя, как расшатывают столб, когда нужно выдернуть.
Кое-как высвободил правую руку, дал ей отдохнуть, потом достал десантский кинжал. Режу, пилю, сверлю кругом себя землю. Стала немножко порыхлей. Вот свободен до колен, а встать не могу, нет сил. Оглядываюсь, как маленький вороненок, который еще не научился летать. Вижу, идут немцы, собирают своих убитых и раненых. Снова прячусь под труп моего друга. Немцы пускают в него еще пулю.
Земля, спаси меня, своего несчастного сына! Мы все твои, Земля, все из тебя. Хоть и не так грубо, не так прямо: «Взял бог ком глины и слепил человека», — как думают верующие, но все из тебя. Спаси меня, Земля! Я отвечу тебе тем же: всю жизнь буду работать, чтобы тебя не терзали больше снарядами и бомбами, не кромсали гусеницами танков. Дай мне, Земля, еще увидеть солнце!
Когда немцы отошли, я начал разминать плечи, руки, ноги. Меня сильно жамкнуло землей, и все во мне онемело. Разминаю себя и чувствую, что ко мне возвращаются силы, возвращается и слух, — медленно, по капельке, но возвращается. И так собираю их долго-долго, до темноты. Затем опоясываю себя и мертвого друга одним ремнем и ползу, сам тоже еле живой.
Кругом немецкие голоса. Наши отошли. Но недалеко, иногда я слышу их. Одному доползти — тут и делать бы нечего, но вдвоем… Порой наваливается такая слабость, что не могу держать головы и прижимаюсь лбом к земле. Оттуда идет прохлада, а с нею сила. Свежесть приглушает жажду. Чем бы хоть немного приглушить еще голод. Особенно раздражают всякие запахи, некоторые даже до тошноты. А запахов много, и все резкие: гари, пороха, бензина и пота.
Всходит луна. Мне кажется, что этот глаз неба сегодня глядит особенно пристально, с выражением недоумения, тревоги, печали. От трупов людей и машин ложатся тени. Среди них я вижу одну, которая движется, и в ту же сторону, куда пробираюсь я. Это кто-нибудь из наших. Я достаю десантскую дудочку и негромко сигналю. Мне не отвечают, но тень замирает. Я сигналю снова, настойчиво и нежно, насколько позволяет грубоватая и к тому же надломленная во всяких невзгодах дудочка. Тень осторожно ползет ко мне. Когда до полного сближения остается метров двадцать, тень говорит:
— Свой?
— Свой.
— Назовись!
Называюсь. К нам быстро подползает дед Арсен и тянет руки, чтобы обнять. Но, заметив, что Федька никак не встречает его, он опускает руки и спрашивает:
— А чего с ним?
— Убит.
— Убит? — Дед переползает к Федьке, гладит окоченелые руки, целует холодное, уже запредельное лицо, затем прижимается щекой к щеке мертвеца и шепчет: — Сынок, сынок… Как же это ты, а? Э-эх!
Переборов горе, дед пристраивается к Федьке с другого боку, и мы ползем дальше. Дед пыхтит, видно, что старается изо всех сил, по я почти не чувствую облегчения: сил-то у деда осталось еще меньше моего.
В первом же теневом пятне мы останавливаемся отдохнуть.
Я спрашиваю, каким образом, зачем дед очутился на этом поле.
При деде нет никакого оружия, ни шинели, он в своем прежнем, деревенском виде, в руках у него железная крестьянская лопата.
— С разведки иду.
— Да, Антон сказывал. Постой, когда это было?
— Давно. С той самой проклятой разведки и бреду. И сам не верю, при мне ли моя голова аль отдельно валяется.
— При тебе, при тебе.
— Может ведь так не посчастливить человеку! Берем мы Свидовок, а комбат Сорокин говорит: «Надо еще брать Дахновку. Только сперва надо разведать. Кто пойдет?» «Мне, думаю, удобней всех». Снял шинель, а под шинелью у меня все мужицкое, сдал автомат, взял в одном дворе вот эту лопатку, — одним словом, ходил копать картошку. Иду — пропускают. К ним ведь иду, сцапать всегда успеют. Пришел в Дахновку, узнал, что надо, и обратно пошел. Лучше бы ночи подождать, а мне не терпится. И прошел постов пять. А на шестом прицепились. Я и так и этак: из Дахновки, мол, в поле картошку копать иду. Назвался Платоном — в Дахновке живет такой старик и на меня сильно похож. Не верят. Да и не слушают, да ни бельмеса и не понимают по-русскому. Лупят меня кто прикладом, кто кулаком, кто плеткой. Сильно помяли. Но и обозлили дюже. Потом дали двух автоматчиков и погнали обратно в Дахновку.
Автоматчики глядят на меня так себе, не зло, автоматы несут кое-как: немцев-то кругом много, бежать мне некуда.
А я бежать задумал. Вот захотели автоматчики покурить, остановились. А у обоих трубки. Это мне на руку. «Пока они набивают — я удрать попробую. Что будет, все равно во всех концах смерть», Ну, они за кисеты, а я лопату покрепче сжал. Они к зажигалкам припали, а я как хлестану лопатой по башмакам. Один сразу упал. Другой — за автомат. Только я опередил его. Потом обоих доколотил как следует. Хотел снять автоматы, да вижу — немцы подходят, свои ноги унесть бы. Я — в поле, где траншеи. И вот до сей ночи скитался там, на брюхе ползал. На брюхе-то мозоли, чуть дыру не продрал. Как ни подниму голову — немцы и немцы. Будь при мне автомат, с сотню перехлопал бы. Наши и Дахновку взяли, а я все кружавлю промеж немцев. И тебя сперва за немца принял. Под конец каждый куст стал немцем мерещиться.