Поль Констан
Большой Гапаль
Эмили-Габриель де С.
София-Виктория, Аббатиса де С., тетка Эмили-Габриель и сестра герцога де С.
Сезар-Огюст, герцог де С., отец Эмили-Габриель и брат Софии-Виктории.
Герцогиня де С., мать Эмили-Габриель.
Господин де Танкред, капитан гвардейцев Аббатисы, влюбленный в Эмили-Габриель.
Жюли Б. де П., подруга Эмили-Габриель.
Принц де О., возлюбленный Жюли.
а также:
Панегирист
Настоятельница
Кардинал
Исповедник
Сюзанна
Демуазель де Пари
Кормилица
Сокол Брут, сука Зельмира, мартышка Венера и четыре борзых: Кураж, Мир, Правда, Жалость.
Действие происходит в начале XVIII века. Оно разворачивается в замке С., затем в монастыре С. и вновь в замке С.
В тот день, когда ей исполнилось семь, Эмили-Габриель де С. решила взяться за мемуары. Начала она так: Дом С. — один из первых во Франции и во всей Европе по знатности и древности рода. Он дал Церкви 600 знаменитых мучеников, 530 святых и 12… пап. Она остановилась в нерешительности перед цифрой и, желая быть точной, прервала свой труд, обещавший стать весьма обширным, поскольку История была грандиозной, отправилась осведомиться у матери насчет пункта, который не терпел приблизительности.
Герцогиня де С., как всегда, находилась в своей комнате, сидела возле окна и меланхолично созерцала унылые зимние просторы. Заметив входящую дочь, она склонилась над изделием, которое по своему обыкновению держала в руках, дабы придать себе значительности и продемонстрировать, будто всегда занята, хотя в действительности никогда ничем обременена не была. Эмили-Габриель обратила внимание, что свечи еще не принесли, и Герцогиня в неблагоприятных для зрения сумерках трудилась над вышивкой, тонкой, как паутина.
— Мадам, я хотела спросить, в нашем семействе сколько пап?
— Ваш дядя Жюль, который послал вам поэму ко дню рождения…
— Знаю, Мадам, — нетерпеливо прервала ее Эмили-Габриель, — меня интересует точная цифра.
Герцогиня поднесла к глазам левую руку и стала считать по пальцам — упражнение, вполне подходящее для инвентаризации пап какого-нибудь обычного семейства, но в данном случае выдающее нерешительность крестьянки, подсчитывающей в курятнике снесенные за ночь яйца.
— Четыре, пять, может, десять, — с готовностью произнесла она, растопырив все десять пальцев обеих рук, искренне желая услужить дочери, опасаясь ее вспыльчивости.
Гнев Эмили-Габриель прорвался наружу, он захлестнул ее, едва стоило ей приоткрыть дверь комнаты, медленно рос с каждой ступенькой лестницы, подспудно тлел с самого утра, он-то и подвигнул ее к исполнению этой громадной задачи — написанию Мемуаров. Гнев сопутствовал ей с первых мгновений ее семилетия, которые даровали ей вместе с сознательным возрастом своего рода совершеннолетие и требовали в то же время не просто осмысления нового состояния, но и самой большой ответственности. Иными словами, когда она взглянула на Герцогиню, которая все вязала пальцами некую цифру, указывающую на количество пап, то не могла более сдерживаться.
— Довольно, Мадам, — резко прервала ее Эмили-Габриель, — я совершила ошибку, решив осведомиться у вас относительно знаменитых членов МОЕГО семейства, вам-то откуда знать, ведь это не ВАША семья.
Сказав это, она резко повернулась и вышла, и уход этот чрезвычайно огорчил Герцогиню, дав еще одно доказательство, что дочь, собственная дочь, считает ее чужой, поскольку по рождению она стоит неизмеримо ниже своего мужа. Эмили-Габриель рассказывала направо и налево, даже прислуге, что стыдится этого союза, и выражала надежду, что Герцог порвет с женщиной, его недостойной, аннулирует брак, столь мало приличествующий его положению, и заключит ее — что, впрочем, фактически уже произошло — в тюремный застенок. Она ожидала, что ее, свою дочь, он объявит потомком по единственной линии, единственной наследницей семейства, в котором имелись свои папы.
Эмили-Габриель вернулась в свою комнату, глубоко вздохнула и взгромоздилась на стул. Выставив правую ногу чуть вперед, касаясь ею каблука левой ногой, слегка отставленной в сторону, она выпрямилась, вскинула подбородок и решительным, но изящным жестом разорвала то, что успела уже написать. Историю своего семейства она решила начать с рассуждений о благородстве и родовитости, увязав упоминание о папах с рождением собственного отца, которого как раз ждали к ужину. Уж он-то сможет объяснить ей все. Начала она так: «Дом де С., один из самых Именитых Домов Европы и всего Мира, состоит в родстве со всеми Домами Монархов всей Земли…», но перо разорвало бумагу и разбрызгало чернила на заглавные буквы, которыми она украсила все самые важные в ее представлении слова: «Дом», «Именитый», «Монархи» и, самое главное, «Земля», это слово ей особенно хотелось облагородить огромной З, чтобы никому не пришло в голову, что оно может означать также пыль на дороге.
Это уже слишком! — вскричала она. Она отломила кончик пера, соскоблила лишнее, расщепила его, затем сплющила и бросила на пол, стала топтать, пока оно, черное от чернил, не превратилось в грязное перышко, каких тысячи валяются на птичьем дворе. Это уже слишком, слишком! — вопила она, более не сдерживая своей ярости, и швырнула чернильницей в стену. Слишком! Ее письменные принадлежности никуда не годились, ей приходилось самой искать в неразборчивых рукописях то, что Исповедник Герцогини должен был бы вывести ей изысканной орлеанской вязью, самым благородным из всех видов почерка. Она, как и ее тетка София-Виктория, Аббатиса де С., была достойна того, чтобы следом за нею ходил Панегирист, беспрестанно вознося ей хвалу и записывая каждое слово.
Здесь же ей приходилось жить среди дикарей и идиотов, которые предавались мечтаниям, вышивали, жестикулировали. А она сгорала от нетерпения познавать, спрашивать, учиться. Ей хотелось говорить и слышать в ответ нормальные слова, а не бестолковое мычание Демуазель де Пари, всех этих компаньонок, для которых диалог — это обмен жестами глухонемых. Ей так не хватало серьезных споров, живых бесед, изысканных словесных хитросплетений. Она чувствовала, как иссушается ее ум, в то время как душа стремительно рождается на свет. Она предчувствовала уже, что, если произойдет подмена первого второй, все может закончиться, как у Герцогини, молитвами без песнопений и вышиванием без иглы.
Она разразилась рыданиями. Кормилица, что наблюдала за ней из отдаленного угла комнаты, поднялась и, закрыв руками лицо, подставила себя под удары. С давних пор гневные вспышки Эмили-Габриель стихали, задохнувшись на этой мягкой груди, запутавшись в многослойных шейных платках, сдавленные большими руками. Она судорожно дергалась, вслепую пинала ногами, но уютное тепло, родной запах заставляли ее закрыть глаза, словно от удовольствия, которого жаждало тело маленькой девочки. Когда она ослабела, Кормилица разжала объятия. Добрая женщина вытирала ей щеки, целовала глаза, брала на колени и укачивала. На верху блаженства Эмили-Габриель прищелкивала языком. Кормилица наклонила лицо, и Эмили-Габриель потянулась к ее рту и, разъединив его, стала сосать нижнюю губу, которая за семь лет стала кроваво-красной и отвислой, словно третий истерзанный сосок.
Но сегодня, в день рождения, Эмили-Габриель не хотела больше сосать, а еще она не хотела, чтобы ее держали на руках, ласкали, тискали. Она потребовала, чтобы Кормилица отняла руки от лица, подошла к ней и встала на колени с поднятыми руками, она стала наносить ей удары кулаками и ногами. Но удары эти причиняли так мало боли, что ей пришлось пустить в ход ногти и зубы, чтобы царапать глаза и кусаться. Древний инстинкт самосохранения не давал Кормилице открыть лицо, она защищала его руками, и это малодушие заставило Эмили-Габриель схватить кочергу, краснеющую у камина, и молотить ею жирное тело.
Помогите, стонала Кормилица, помогите! Ее крики терялись в закоулках замка, и Герцогиня воспринимала их как стон, доносящийся из глубин собственного сердца, призыв на помощь, который сама она всегда привыкла подавлять: Помогите! Она потребовала света и протянула служанке кусок плотного тюля, который мяла в ладони, чтобы та сделала несколько стежков; ведь если Герцогиня не знала, сколько пап насчитывало семейство Герцога, вышивать она не умела тоже, хотя считалось, будто она продвинулась в этом искусстве, что, без сомнения, служило ее репутации.
Сюзанна живо воткнула иголку точно в середину крошечного лепестка анютиных глазок, состоящего из трех шелковых стежков, от серебристо-серого до пронзительно-синего, а между ними — тонкий оттенок сиреневого, и все три сходились в желтой капельке сердцевины. Герцогиня радовалась, видя, как весело распускается цветок в шелковых нитках. Ее нетерпение ускоряло даже неровный ритм дыхания: быстрее, Сюзанна. Если повезет, она сумеет похвастаться Герцогу, как неплохо поработала. Уезжая в прошлом году, он оставил ее за вышиванием шипов на стебле розы и даже похвалил, как хорошо это у нее получается, теперь же он застанет завершение анютиных глазок, и быть может, даже поздравит с успехом.