Колум Маккэнн И ПУСТЬ ВРАЩАЕТСЯ ПРЕКРАСНЫЙ МИР
Посвящаю эту книгу Джону, Фрэнку и Джиму.
И разумеется, Эллисон.
Жизни, которые мы могли бы прожить, люди, с которыми мы никогда не встретимся, — их нет и не было, они повсюду вокруг нас.
Так уж устроен мир.
Александар Хемон. Проект «Лазарь»
Те, кто видел его, замирали. На Чёрч-стрит. Либерти. Кортландт. Уэст-стрит. Фултон. Виси. И тишина, величественная и прекрасная, слышала саму себя. Кто-то поначалу думал, что перед ним, должно быть, лишь игра света, атмосферный трюк, случайный всплеск тени. Другие считали, что наблюдают блестящий городской розыгрыш: стоит встать, ткнуть пальцем в небо и замереть, пока не соберутся прохожие, пока не запрокинут головы, не закивают: да, я тоже вижу, — пока все кругом не вперятся вверх, в полное ничто, словно дожидаясь завершения репризы Пенни Брюса.[1] Но чем дольше смотрели, тем яснее видели. Кто-то стоял на самом краю здания — темная фигурка на сером утреннем фоне. Мойщик окон, вероятно. Или рабочий-строитель. Или самоубийца.
Там, на высоте ста десяти этажей, — совершенно неподвижное, игрушечное пятнышко в облачном небе.
Надеясь разглядеть его получше, зеваки искали подходящий угол обзора, вставали на перекрестках, ловили зазоры меж зданий, выбирались из тени, отброшенной краями крыш, скульптурами и балюстрадами. Никто еще не понял, что за линия тянется от его ног, с одной башни на другую. Скорее людей держал на месте сам силуэт — они вытягивали шеи, разрываясь между посулом верной гибели и разочарованием обыденности.
Такова логика зевак: кому захочется ждать напрасно? Стоит на карнизе какой-то кретин, ничего особенного, но так обидно упустить развязку — случайное падение, или арест, или прыжок с раскинутыми руками.
Повсюду вокруг них привычно шумел город. Окрики автомобилей. Скрежет мусоровозов. Гудки паромов. Глухой рокот метро. Автобус маршрута М-22 подъехал к тротуару, скрипнул тормозами и шумно вздохнул, устраиваясь в выбоине. Прильнула к пожарному гидранту обертка от шоколада. Хлопали дверцы такси. В самых темных закоулках возились ошметки мусора. Резиновые подошвы теннисных туфель целовались с мостовой. Шуршала о брючины кожа портфелей. Цокнули о тротуар наконечники нескольких зонтиков. Вытолкнули на улицу четвертины чьих-то разговоров вращающиеся двери.
Но зеваки умели впитывать все звуки, сминая их в единый шум и почти ничего не слыша. Даже выругаться они старались тихо и почтительно.
Они сбивались в небольшие группы у светофора на углу Чёрч и Дей, собирались под навесом у парикмахерской Сэма, у входа в «Чарлис Аудио»; маленький театральный партер — у ограды часовни Святого Павла; толкотня — у окон Вулворт-билдинга.[2] Адвокаты. Лифтеры. Врачи. Уборщики. Младшие повара. Торговцы бриллиантами. Продавцы рыбы. Шлюхи в жеваных джинсах. Каждого успокаивает и вдохновляет присутствие остальных. Стенографистки. Маклеры. Рассыльные. Люди-бутерброды, стиснутые рекламными щитами. Наперсточники. Служащие «Кон-Эда»[3] и «Мамаши Белл».[4] Брокеры с Уолл-стрит. Слесарь-замочник в фургоне, вставшем на перекрестке Дей-стрит с Бродвеем. Курьер-велосипедист под фонарным столбом на Уэст. Краснолицый забулдыга, вышедший похмелиться.
Его было видно с парома у Стейтен-Айленд. От мясных складов на Вест-Сайде. С новеньких высоток у парка Бэттери. От бродвейских лотков с утренним кофе. С площади внизу. С самих башен.
Конечно, встречались и те, кто игнорировал общий ажиотаж, не желая отвлекаться. Семь сорок семь утра, и слишком они на взводе, и влекут их лишь рабочий стол, авторучка, телефон. Они выбегали из зева подземки, выбирались из лимузинов, спрыгивали с подножек городских автобусов и спешили пересечь улицу, не глазея по сторонам. Доллар сам себя не заработает. Но, достигая этих островков беспокойного ожидания, даже они сбавляли шаг. Кто-то останавливался вовсе, пожимал плечами и равнодушно озирался, но, дойдя до угла, вновь утыкался в зевак, чтобы затем приподняться на цыпочках, обозреть толпу и лишь тогда объявить о своем прибытии возгласом «Ух ты!», или «Чтоб меня!..», или «Господи Иисусе!».
Человек наверху хранил неподвижность, но загадка его силуэта обещала движение. Он стоял за парапетом смотровой площадки южной башни — и в любой момент мог оторваться от нее.
Словно предвкушая падение, с верхнего этажа Федерального почтамта[5] спикировал одинокий голубь. Кое-кто в толпе отвлекся на серую птицу, бившую крыльями на фоне маленькой недвижной фигуры. Голубь перелетал с одного карниза на другой, и лишь теперь зеваки заметили, что за окнами контор к ним присоединились и другие наблюдатели: они раздвигали жалюзи, а где-то натужно поднимали и сами стекла. Снизу виднелись пара локтей, или рукавов, или запонка на одинокой манжете, или даже голова с лишней парой рук, поднимавших раму еще выше. В окнах ближайших небоскребов появлялись все новые фигуры зевак — мужчины в рубашках и женщины в ярких блузках, колыхавшиеся за стеклами, словно отражения в кривых зеркалах.
Намного выше, над Гудзоном, начал снижение, разворачиваясь, вертолет метеорологов — в изящном реверансе подтверждая, что летний день несет облачность и прохладу, — и по стенам складов на Вест-Сайде раскатился чеканный ритм его винта. Подлетая, вертолет накренился, и боковое стекло скользнуло в сторону, будто пассажирам не хватало воздуху. В открытом окне мелькнул объектив фотокамеры. Короткой вспышкой блеснула линза. Помедлив еще миг, вертолет выправил крен и величаво продолжил полет.
Несколько полицейских машин на Вестсайдском шоссе тревожно замигали и, не снижая скорости, вырулили на рампу, прибавляя утру лишней остроты ощущений.
Среди зевак пробежала искра, и — раз уж завывание сирен придало едва начавшемуся дню оттенок официоза — тишину сменило глухое бормотание: душевное равновесие оказалось подорвано, спокойствие начало изменять людям, и, обернувшись к соседу, они принялись строить догадки. Спрыгнет он или сорвется оттуда, пройдет ли бочком по карнизу, работает ли наверху, есть ли у него семья, не рекламный ли это трюк, нет ли на нем спецодежды, есть у кого-нибудь бинокль? Случайные люди хватали друг дружку за локти. Меж ними поползло тихое ворчание, шепотки о неудавшемся ограблении, о том, что этот человек — просто форточник, он взял заложников, он араб, еврей, киприот, боевик ИРА; нет, на самом деле он привлекает внимание по заданию некоей корпорации: Чаще пейте «Кока-колу», ешьте «Фритос», курите «Парламент», распыляйте «Лизол», любите Иисуса. Или что он выражает протест, сейчас развернет лозунг, опустит с башни и оставит трепетать на ветерке громадную простыню: Никсон, пошел вон! Руки прочь от Вьетнама, Сэм! Независимость Индокитаю! — а затем кто-то предположил, что он, наверное, собирается оттуда спланировать или прыгнуть с парашютом; остальные облегченно рассмеялись, но всех озадачивал канат у его ног, так что пересуды продолжились с новой силой, ругань и шепот усилились, споря с воем полицейских сирен, сердца колотились все чаще, вертолет тем временем нашел себе насест близ западных фасадов башен, а в фойе Всемирного торгового центра полицейские бежали по мраморным плитам пола, и агенты в штатском выдергивали из-под воротников жетоны, и на площадь уже выруливали пожарные машины, стекла окон вокруг осветились красно-синим, подкатила автовышка, толстые шины подпрыгнули на бордюре тротуара, и кто-то прыснул со смеху, когда люлька подъемника потянулась вверх и вбок, куда уже уставился водитель, — словно та действительно способна покрыть все это непомерное расстояние, — и охранники уже кричали что-то в рации, и все августовское утро оказалось взорвано, и зеваки встали как вкопанные, на какое-то время все остановились, никто никуда уже не спешил, и повсюду, в едином крещендо, нарастал вавилонский галдеж с акцентами всех возможных оттенков, — до тех пор, пока рыжеволосый человечек в офисе ипотечной компании «Хоум Тайтл» на Чёрч-стрит не поднял оконную раму, не набрал в грудь побольше воздуху, не лег на подоконник и не проорал в пространство: «Давай же, мудило!»
Встретившее крик затишье вскоре оборвалось, спустя какую-то секунду зеваки почтили бесцеремонность смехом, поскольку втайне многие чувствовали то же самое — «Ну же, бога ради! Давай!» — и покатилась волна одобрения, почти церковного зова-и-отклика, она будто выплеснулась из окон на тротуары и побежала по трещинам в асфальте к перекрестку с Фултон-стрит, оттуда еще квартал вдоль Бродвея, где свернула на Джон-стрит, зигзагом добралась до Нассо-стрит, устремилась дальше; смешки сыпались костяшками домино, только в них были слышны истерика, вожделение, ужас, и многие зеваки с содроганием осознали: кто бы что ни говорил, им и впрямь хотелось узреть великое падение, чтобы на их глазах кто-то описал в воздухе широкую дугу, полетел и исчез из поля зрения, дергаясь, рухнул и разбился о землю, напитал заурядный день электричеством, придал ему смысл; ведь для того, чтоб ощутить себя дружной семьей, одним недоставало жалкого мига срыва, — в то время как другие желали, чтоб человек наверху не трогался с места, держался на краю, не ступая дальше; крики вызывали в них отвращение — им хотелось, чтобы он спасся, шагнул назад, в объятия полицейских, а не в небо.